Изменить стиль страницы

XVI

Несмотря на солнце, на тепло, в дорогу приходилось, к сожалению надеть шинель; остаться в одном немецком мундире корнет не решался, хотя нигде и не было видно людей. Окинув прощальным взглядом все эти знакомые и милые места и вещи — избушку, скамейку у стены, кострище, он быстро спустился и пошел по тропинке по направлению к опушке леса. Близился полдень, стало тише, замолкли птицы, только кукушка иногда куковала, то коротко — раз-два, то долго упорно, — что она куковала в самом деле: правда ли чужие жизни? Веселя сердце, бежали весенние ручьи, прыгая через пни, кочки, разбрызгивая влагу, торопясь; на склонах уже пестро ивели пролески, незабудки и какие-то другие цветы, имя которых он позабыл, хотя знал хорошо по детству. Незаметно он вышел к опушке. Широким горбом лежали слева пробудившиеся и словно дышавшие легким паром невспаханные и незасеянные поля, ярко и свежо взошли в двух-трех местах зеленя, трепетавшие от ветра; а над полями вились, захлебываясь восторгом и радостью жизни, жаворонки, растворяясь вверху в сияющем воздухе, так что только песни их доходили до слуха. Шел корнет осторожно, приглядываясь и прислушиваясь, стараясь неслышно ступать, но ничто кругом не подавало никаких признаков жизни, и дошел почти до поворота на усадьбу. Парк стало уже давно видно, а стоял ли дом — еще нельзя было разобрать. Еще как-то плохо верилось, что находится он в родных краях, сердце словно насторожилось, словно поджидало удара, хотя внешне всё изменилось так мало, что, казалось, и перерыва-то никакого не было: странно действовали только гишина, безлюдие — об эту пору раньше всегда работали на полях. Почти уже поровнявшись с поворотом, он вдруг заметил сквозь листву, что на полянке справа в лесу паслась корова, а вблизи у дерева сидела баба, и, прежде чем успел принять решение, на него кинулась с лаем собака; баба испуганно вскочила — обе, видно, спали: и баба и собака. Надо было подойти. Он дотронулся до щек, до подбородка — вид у него должен был быть жуткий: не брился четыре дня. Баба смотрела испуганно, изумленно.

— Напугал я тебя, — начал Подберезкин. — Добрый день.

— Будьте здоровы, — ответила негромко баба, по-прежнему испуганно-изумленно смотря на него. Что должен он был сказать ей, о ком спрашивать: о немцах? о красных?.. Впрочем у бабы был такой вид, что ее можно было не бояться; сама от себя она не выдала бы, да, может быть, и при допросе ничего не сказала бы.

— Отбился я от части, — начал опять Подберезкин. — Скажи, милая, кто тут у вас стоит?

— Ни к чему мне совсем. Я с деревни-то уж боле году как ушла, как избу спалили, — отвечала баба, смотря на него пристальным, каким-то особенным взглядом; по лицу ее что-то пробежало. Догадалась она, что ли?.. Но если и догадалась, то вряд ли бы она была опасна; и уйти от нее было нетрудно.

— Вчерась дед в Муханах был, сказывал: пусто, — продолжала баба, как будто предполагая, что он знает о Муханах, — а в городе, говорят, — она помолчала, — немцы стоят.

По ее глазам Подберезкин видел, что баба хотела больше сказать, точно, угадывая его желание, догадываясь, кто он. На вид ей было лет под 40 — его возраста: обожженное солнцем лицо было худо, оплетено у глаз, как паутиной, тонкими морщинами, но всё-таки еще молодо: молода была и кожа на шее и руки, худые, но круглые, и вся фигура, подвижная и гибкая еще. В сущности он мог знать ее, ей было лет, наверно, шестнадцать, когда он ушел из имения в последний раз. Но он никак не мог припомнить, кем она могла быть. Сорок лет, говорят, бабий век! — Да и какой жизни, камень и тот источит. Надо было, однако, как-то спросить ее насчет имения, усадебного дома — стоял ли он и что там было теперь?

— А что сильно разорены места ваши?

— А, почитай, всё повыжгли. Народ разбежался, кто куда — не сыскать. Я вон в совхозе на Мухановской усадьбе живу; слыхали, может, про Мухановский совхоз, раньше Муханы звали имение; хозяева заграницу ушли. — Она рассказывала, смотря на него, и как будто давала ему возможность заговорить или воздержаться. Узнавала она его? кем она могла быть? А дом, значит, стоял! И был в нем совхоз… Стоило ли идти туда?.. Стоило ли нарушать образ, таившийся в душе, — образ отчего дома, счастливых детских лет с играми в парке, матери, в ее вечных милых хлопотах, отца за газетой или книгой с неизменной трубкой во рту, те тысячи дорогих подробностей, событий, лиц, что пока нетронутыми были с ним — его единственное сокровище и опора?.. На самом деле, как бедна была бы его жизнь, не будь этих лет! Не лучше ли пройти сейчас мимо!..

— Муханы? — повторил он почти безотчетно. — Знаю, как же.

— Знаете? — обрадовалась баба и вдруг, взглянув сначала в землю, заминаясь и наливаясь румянцем и сразу молодея, взвела на него глаза и сказала: — А я и то смотрю, уж не Андрей ли Николаевич будете, барина Подберезкина сын? По началу думала — нет, годы-то не красят, а речь, что вчерась слышала. По речи темной ночью с закрытыми глазами узнала бы.

И сразу же, как только она так заговорила, корнет вспомнил и узнал ее, поражаясь, что не признавал раньше: была это, конечно, Аленка, резвая девка, дочь Панкрата Лосева, бывшего тогда сельским старостой.

— Я самый и есть, — ответил он улыбаясь. — А ты — Аленка, постарела ты.

— Да и вы, Андрей Николаевич, не помолодели, — ответила она ласково знакомым лукавым голосом, теперь уж сразу преображаясь в прежнюю Аленку.

Итак это была Аленка. Корнет невольно усмехнулся. Именно Аленку должен он был встретить! Когда-то она ему нравилась — эта тонкая, быстрая, как лошадь, девка, с волнующими движениями и задорным взглядом чуть прищуренных карих глаз. Она прибегала часто к ним на усадьбу из деревни, в особенности в последнее время уже в революцию, к сестре Леше, и вспомнилось ему сейчас, как раз они играли около дома в горелки и долго он гнался за Аленкой по парку, стараясь поймать ее и как, завернув за низкий, густо разросшийся куст бузины, она вдруг остановилась и встала боком, чуть улыбаясь смотрела на него, и, набежав, он едва не упал, выбросил руки и, схватив ее, привлек к себе и стал целовать в губы, сжимая вздрагивающее тело. Боже, как это давно всё было и как всё это было хорошо!..

— Да, и я не помолодел. Ты права. Что ж, двадцать лет не виделись, а вот и встретились. А ты замужем? — спросил он, глядя на кольцо на ее руке.

— Замужем. За Алексой, за Кожиным, вашим приятельком.

— За Алексой! Да где же он, дома, здесь?

— Где? — в армию увзяли, уж сколько месяцев без вестей сижу.

Жив был и Алекса, стало быть! Жаль, что он не мог его видеть. С Алексой было связано всё детство Подберезкина — ужение рыбы, увод коней в ночное, походы по грибы; позднее были оба вместе в белой армии, а после потерялись: Алекса остался в России, а он попал заграницу.

— Да что я болтаю! — Аленка всплеснула руками. Милости прошу к нам. Я сейчас корову приберу, на день-то в лес увожу от греха — всё, что от житья прежнего осталось. Я вас покормлю и постелю — отдохнете перед дорогой. Да вы не бойтесь, — убеждала она: у нас никого нету. Только отец мой, Панкрат, может помните, но совсем оглох.

Не дожидаясь согласия корнета, она отвязала корову, и, стегнув хворостиной, направила на дорогу, и опять заговорила, улыбаясь:

— Пойдемте, пойдемте, милости просим. Тут рукой подать — дорогу-то еще не забыли?

Забыть дорогу! На смертном одре он не забудет ее. Подберезкин пошел за Аленкой. Казалось, сама судьба решала за него. Может быть, так было и лучше и безопаснее; с нею он меньше вызывал подозрений. Его тянуло сразу спросить о Леше, но он боялся ставить этот вопрос, уже теперь, впрочем, сознавая, что сестры его не было в Муханах, иначе Аленка давно бы сказала.

Перейдя шоссе, повернули они на знакомую милую кленовую аллею, о которой он так часто вспоминал заграницей; и — удивительно! — и сейчас он повернул на нее с тем же приятным чувством приближения к дому, что и раньше. Клёны, видно, все эти годы не подрезали, и они мохнато разрослись в ширину, аллея потемнела, постарела, походила теперь на туннель. И всё-таки ничего не изменилось коренным образом, внешне всё осталось таким же, только выглядело запущенным, как без хозяйского глаза. А Аленка шла рядом и, не переставая, сбиваясь, торопясь, всё что-то рассказывала; он воспринимал знакомые имена, но до сознания слова ее не доходили. Отчасти он жалел, что не один подошел к дому, а отчасти был и благодарен, ибо боялся этих минут. Но вот аллея повернула налево, разбежалась — теперь должен был показаться дом! Подберезкин, сам того не замечая, судорожно схватился за Аленкину руку.