Изменить стиль страницы

Было уже девять часов утра, роса испарилась, просохла земля, всё лучило весенний свежий свет. Подберезкин посмотрел вокруг, наверх. Лес стоит, подрагивая листвой, весь в светлых ухабах; резко очерчены контуры елей с воздетыми к небу ковшами лап, уже в свечах молодых побегов, неподвижны старые сосны, шелестят обновившиеся березы. Рядом сбоку на земле шевелятся, поблескивая, старые стебли, нежно зелена молодая трава, пахнет и сырой землей, и этой новой зеленой травкой, и старым пожухлым листом, а всего сильнее течет, льнет вязкий аромат берез. И кругом всё уже полно звуков! Корнет прислушался: различал ли еще птичьи голоса? О, да! Это пела, вила свою песнь, как нить, синица, надолго заходилась трелью малиновка, иногда скорбно, одиноко запевала иволга, нежно вскрикивала овсянка, и первый раз за многие годы он услыхал соловья, русского соловья! Сидел он рядом в ольшаннике, звонко, заглушая всех, пробовал свой голос; еще были коротки колена, он захлебывался, сердился, посапывая, неудовлетворенный; но был это настоящий русский соловей, не те безголосые соловьи, что слыхал он в Европе. И надо всем сияет сине-перламутровое небо, с длинными облаками, похожими на тонкие крылья, столь неземными, столь далекими, что при взгляде на них неудержимо томилась душа в стремлении туда, к небу. Вспомнил он слова, кем-то сказанные: мир так хорош, что хочется рыдать от непостижимой его красоты. Это чувство скорби и смутного зова постигало корнета всегда при созерцании природы, мира в его красоте, в особенности весною, когда, казалось бы, веселие должно было бы петь в душе. И было в душе веселие, но какое-то монастырское, подернутое скорбью, как на фресках Фра Анжелико. Он никак не мог разобраться, отчего так было, еще с самого детства, и, по-видимому, не у него одного — другие говорили ему о том же; да и сам он наблюдал, как вдруг затуманятся, уйдут глаза людей, остававшихся наедине с природой. Было это — как память о чем-то бывшем и оставленном, но с надеждой возвратиться, — словно об ином мире. «И пил я воду родины иной…». И всегда вспоминались при этом былые времена, ушедшие люди: вот, как теперь, Петербург, гимназия, товарищи по гражданской войне. — Боже, куда они все рассеялись! — и множество весен и таких же ярких солнечных дней у себя дома, всё мимо, мимо неудержимо!.. Всякая жизнь, любая красота носили в себе обреченность на этой земле; оттого и тянуло, вероятно, к тем легким улетающим облакам, как будто бы таили они вечность. Вот и теперь, последние годы, было у него чувство, что этот прекрасный мир идет куда-то не туда, ложной дорогой, к гибели, а был где-то и настоящий путь. Но найдет ли его мир, в особенности — Россия?..

Он встал, осмотрелся — кругом было тихо, никакого признака войны, никакого движения, по-видимому, в Муханах не было ни красных, ни немцев, но лучше было всё-таки в деревню не заходить, а ограничиться только усадьбой. Туда можно было хорошо пройти опушкой леса, лишь у самой усадьбы приходилось идти недолго полем. Опасность попасться всегда, разумеется, существовала, тем более, что под шинелью был немецкий мундир. Впрочем можно было сказать, что перебежчик, бежал от немцев, а в крайнем случае — надежда на револьвер. Но надо было осмотреть бумаги. Он ощупал карманы и подкладку: лежал военный паспорт на чужое имя и еще что-то шуршало. Что бы это могло быть? И вдруг вспомнил: письмо Паульхена к его матери! Он совсем забыл про него, к стыду своему, да и Паульхена почти забыл. Письмо нужно было прочесть на всякий случай, чтобы сохранить содержание хотя бы в голове. Вытащив конверт, он, морщась от боли, прочел надпись: «An meine Mutter nach meinem Tode».

«Meine liebe Mutter», — писал Паульхен, — «Wir sind im Fronteinsatz in Russland und wir wissen nicht, welches Schicksal uns von Gott bestimmt ist. Da ist es wohl gut Dir einen Brief zu echreiben, den Du erst bekommst, wenn ich nicht mehr bin». (Томило его предчувствие? Никогда он не говорил об этом, застенчивый и робкий). Ich bete zu Gott, dass er uns, Karl Werner und mich, lebend zuruckkommen lasse, nicht um unseretwillen, sondern um Deinetwillen, und bei Karl Werner auch um der Kinder, Elisabeth und Kiensees willen…», (Карл-Вернер это был его старший брат, владевший именьем Кинзее, а Елизабет — жена брата, — дай Бог ему на самом деле выйти живым, если только есть смысл выходить живым из этой войны людям, столь тяготевшим к родному гнезду, как Паульхен). «Ich hange nicht am Leben, darum gehort fur mich vielleicht nicht allzuviel dazu, an den Tod zu denken. Gott wird sich in seiner Gnade auch meiner Seele erbarmen». (Так ли, так ли?.. Но так верил юноша!..) «Wenn ich leben bleiben mochte, so einzig um Deinetwillen, um Dir diesen Schmerz zu ersparen, und um Dir weiter fur alles danken zu konnen, womit Du mir das Leben so verschont hast. Und so soil dieser Brief Dir auch nicht nur: Auf Wiedersehen! sagen, sondern vor allem noch einmal einen tausendfachen Dank fur alles bringen. Sehr lieb ware es, wenn Du veranlassen wiirdest, dass an dem Sonntag, an dem Du diesen Brief erhaltst…». (Подберезкин закрыл болезненно глаза и закусил губу, представив вдруг, как получит мать Паульхена это письмо), «in der Kirche Dein Lieblingslied gesungen wiirde: «Wenn mit grimmem Unverstand Wellen sich bewegen!» — alle Verse, auch der letzte: «Nach dem Sturme fahren wir sicher durch die Wellen, lassen, grosser Schopfer, Dir unser Lob ersehallen. Loben Dich mit Herz und Mund, loben Dich aus Herzensgrund, Christ, Kyrie, Herr komm zu auf die See».

Sollte Gott mir den Tod bestimmt haben, so bitte ich ihn nur darum, dass Er, gleich ob der Tod kurz und schmerzlos, oder lang und schmerzvoll ist, dass Er mich anstandig sterben lasse…». (Умер он честной солдатской смертью — да будет ему легка земля!) «Fur mich ist dieser Krieg erne Art Kreuzzug. Und es ist wohl nicht der schlechteste Tod auf einem Kreuzzug zu fallen. Ich kame mir el end vor, wenn ich jetzt zu Haiise sasse, villeicht durch eigne Schuld, auf eignen Wunsch. Wer sein Leben lieb hat, der wird es verlieren; wer aber sein Leben verliert urn. Meinetwegen, der wird ewiglich leben, ob er gleich stiirbe!» So heisst es jawohl. Und noch eins: Wenn ich gehen sollte, so ist es ja nicht mehr, als der Weg durch das dunkle Zimmer zu der Kinderstube. Wir sind dann gar nicht so weit auseinander. Es ist ja nur das dunkle Zimmer dazwischen, durch das Du, fruber oder spater, auch immer nachkamst, wenn ich zu Bett gegangen war…». (Придет она и на этот раз, не может не придти при такой любви, — подумал Подберезкин, чувствуя, как что-то смачивало его щеки. Были это слезы? — Да, слезы, чего же стыдиться: сам Христос плакал при виде мертвого Лазаря).

«Nun behiite Dich Gott! Habe noch einmal Tausend Tausend Dank fur all die schonen Jahre! Ich habe sie unendlich genossen. Auf Wiedersehen! Es kiisst Dich tausendmal Dein Paulchen»[1].

Бедный, милый Паульхен!.. А впрочем, может быть, и не бедный: умер в сознании, что участвует в крестовом доходе, если только последнее время не закрались у него сомнения. Да, это должен бы быть крестовый поход и он мог им быть, но им он, увы, не был! Был просто всепожирающий бессмысленный тевтонский поход!.. Он мог возвратить миру Россию и тем самым оправдал бы себя, ибо мир не мог жить без России, а вместо того он сеял бурю и хаос; это вели слепых их слепые вожди. А Паульхен был Дон Кихот и ребенок и, как ребенок, умер с именем матери на устах. Благодарная смерть! «Иже еси на небесах» — были его последние слова. Как верный сын, он возвращался к Отцу!.. Такие, как Паульхен, теперь гибли в первую очередь, а с ними рушилось навеки то, что еще держало мир и жизнь — давний очаг и отчий дом; мир становился площадью, общежитием, в лучшем случае отелем с меблированными комнатами. С какой любовью и нежностью он рассказывал о своем Кинзее, о матери, о брате, о всей жизни их! Корнет даже завидовал ему невольно, всегда радуясь, впрочем, что сохранились хоть где-нибудь такие места, полные любви и мира, где можно еще было видеть настоящую жизнь. После войны Паульхен приглашал его к себе надолго в гости. Всё пошло прахом — бедная мать!.. Он припомнил ее породистое, тонкое лицо, исполненное света и грусти, на фотографии, всегда висевшей у изголовья кровати Рамсдорфа. Письмо это надо было сохранить, спасти во что бы то ни стало, как и все бумаги, что он вынул из его кармана. Вот она была, эта фотография матери. Паульхен сам ее снимал, и глаза, направленные теперь на корнета, лучили столько любви, ласки, добра, что у него обмерло сердце. Да будет ему легка земля! Подберезкин перекрестился. Может быть, однако, смерть была на самом деле единственным спасением для таких, как Паульхен, ибо новая земля становилась уделом иных людей и трудно ему было бы ходить по новым путям. И сам корнет не раз смотрел с надеждой в лицо смерти, точно она сулила какое-то разрешение всему — и его личной судьбе и судьбе России, а теперь в особенности: продолжать жить без надежды на Россию казалось бессмысленно.

вернуться

1

[1] «Моя милая Мама, — писал Паульхен, — мы на фронте в России и мы не знаем, какая судьба уготована нам Богом. Поэтому, может быть, следует написать тебе письмо, которое ты получишь, если меня уже не будет. Я молюсь Богу, чтобы он нас, Карла Вернера и меня, возвратил живыми назад, не ради нас самих, но прежде всего ради тебя, а Карла и ради детей, Елизаветы и Кинзее. Я не цепляюсь за жизнь, поэтому мне может быть легче думать о смерти. Бог в его великом милосердии сжалится и над моей душой. Если бы я хотел остаться в живых, то лишь, чтобы уберечь тебя от боли, чтобы тебя дальше благодарить за все, чем ты мне так украсила жизнь. И в этом письме я хочу сказать не только: прощай, но и выразить мою бесконечную благодарность. Было бы хорошо, если бы ты в первое воскресенье, когда получишь это письмо, заказала в церкви твой любимый хорал о буре на море, о том, что после штурма успокоятся волны и придет опять к нам Творец и Спаситель.

Если Богу будет угодно определить мне смерть, то прошу Его только об одном, чтобы Он, будет ли смерть короткая и безболезненная или долгая и мучительная, чтобы Он дал мне умереть честной смертью. Для меня эта война является крестовым походом — и это ведь не плохая смерть пасть в крестовом походе. Я казался бы себе самому жалким, если бы сидел сейчас дома в безопасности. — «Кто свою жизнь превыше всего любит, тот ее потеряет, тот же, кто свою жизнь отдает ради меня, тот вечно будет жить, хотя бы он тут же умер». Так ведь, кажется, написано. И еще одно: если я должен уйти, то это ведь не больше чем путь через темную столовую в детскую. Мы не окажемся далеко друг от друга. Между нами будет лишь одна темная комната, через которую ты всегда, раньше или позднее, ко мне приходила, когда я лежал в постели. А теперь — храни тебя Бог! И еще тысячу, тысячу раз благодарю за все чудные годы! Я ими без конца наслаждался. До свиданья! Тебя целует тысячу раз твой Паульхен».