Изменить стиль страницы

Знал он или не знал, что род его известен уже тысячелетие, столько же, сколько и Россия, что предки его, вероятно, сидели за столом еще с Владимиром Святым, что ходили они и против половцев и против татар, обороняя русскую землю, собирали по куску Русь после Батыева разгрома, сидели спокон веков в царской думе в Москве и сами метили в цари, что водили полки и против шведов, и поляков, и тевтонов, и двунадесять язык и что действительно имели право называться князьями российскими в отличие от какого-нибудь «михрюткина», который только разрушал в семнадцатом году эту, созданную князьями Россию. Неуважение к прошлому являлось первым признаком варварства… И было вообще непонятно, что «князья» должны были почему-то уступать, что серое, грубое, деклассированное побеждало в мире и все соглашались и мирились с этим. И неужели же этому нельзя было положить конец?.. Ведь чисто теоретически даже, могли победить и другие? И даже должны были бы победить, если бы хотели этого, по-настоящему хотели, как те…

Раненый постепенно поправлялся, благодаря уходу Наташи. Он сильно осунулся, побледнел и когда, вставая, вытягивался во весь свой огромный рост, то казался бестелесным. Опавшее лицо его стало еще тоньше, благороднее, поражало породой. У фон Эльзенберга Подберезкин взял как-то альманах фон Гота и, просматривая русские семьи, внесенные туда, наткнулся на фамилию Алеши и, к удивлению своему, увидел, что и Алеша сам был туда вписан. Впрочем удивительного тут ничего не было: в Париже жили родственники Алеши, известные по всей эмиграции своим чванством и снобизмом; очевидно это они внесли всю семью в Готский Альманах. Са pose! — корнет рассмеялся. Но бедные родственники в Советской России — что бы они сказали! Едва он показал фон Эльзенбергу и Корнеманну на это место в Альманахе фон Гота, как оба явно изменились по отношению к лейтенанту: к великой досаде того стали звать его «Fürst», угощали папиросами и вином, фон Эльзенберг пригласил его гостить в свое имение.

На фронте было затишье, в штабе мало работы, и оба офицера часто приходили в избу к раненому, впрочем, как Подберезкин скоро заметил, не только из сочувствия к Алексею. Приходили они как раз в то время, когда Наташа была свободна, и оба подолгу болтали с ней, смеялись, угощали шоколадом и папиросами, и по выражению их лиц и глаз, Подберезкин видел, что Наташа им обоим нравилась. К своему удивлению, он почувствовал, что это его раздосадовало. Но еще неприятнее было видеть, что и Наташа сама оживлялась при гостях; лицо ее становилось более полным жизни, громче звучал смех и голос, выше стояла грудь, — она явно кокетничала. «Уже забыла, как он кричал и стрелял первый раз!» — подумал корнет с досадой; впрочем Корнеманн извинился позднее перед нею: война, приходится быть грубым. Но что ему в сущности, что она кокетничала: молода, в порядке вещей — и всё-таки было неприятно. А когда Наташа, говоря с другими, вдруг останавливалась на нем взглядом — она смотрела при этом всегда как-то особенно, чуть-чуть наклонив голову, лукаво-испытующе, — он весь загорался радостью и тревогой. «Да не влюблен ли уж я?» — спрашивал он себя недоуменно, почти испуганно.

Через месяц раненый совсем выздоровел. Держать его при части становилось невозможным. Почти каждый день фон Эльзенберг и Корнеманн приходили к нему и при помощи Подберезкина, ибо Алексей плохо говорил по-немецки, старались убедить поступить добровольцем в немецкую армию, но тот не поддавался на уговоры.

— Тогда мы его отправим в лагерь, — объявил в конце концов Корнеманн, поджимая губы и меняя тон, — переведите ему.

Но переводить было не нужно, ибо Алексей и сам понял и поклонился в ответ одной головой, скривив губы.

— Вы сумасшедший. Вы погибнете там. Ведь вы же не коммунист. Что же вы сопротивляетесь? — убеждал фон Эльзенберг.

— Я не коммунист, но я русский и солдат советской армии. И я не изменник присяге, — упорно отвечал Алексей.

Подберезкину казалось, что тот был прав и не прав: сам он не знал, как поступил бы на его месте. Больше влияния имел на Алексея Паульхен, который стал приходить к нему последние дни. К Корнеманну и Эльзенбергу лейтенант питал явную неприязнь, а с Паульхеном, по-видимому, сошелся — часто слышно было, как оба громко гоготали. И Подберезкин сам испытывал к Паульхену склонность, хотя едва знал его: удерживала от сближения крайняя молодость Паульхена — был он моложе лет, вероятно, на пятнадцать. Но и Паульхену не удалось переубедить лейтенанта. В конце концов его взяли в тыл, в лагерь. Прощаясь, он обнял и поцеловал Есипцеву так же обнял и поцеловал Подберезкина, как младший брат, и корнет, волнуясь, почувствовал, что вопреки всему, невзирая ни на что, оба они были близки друг другу; а связывала их Россия.

VIII

Оставшись одна, Наташа явно затосковала, говорила, что она предательница — поступила на службу к немцам, а Алексей вот отказался.

— Какая же вы предательница? — убеждал Подберезкин. — Вас же не спрашивали, а просто назначили сюда как врача. Вы же военнопленная и не можете не подчиниться.

Она смотрела на него вопросительно, ничего не отвечая, а он, неожиданно для себя, вдруг взял ее руку и поцеловал.

— Я так рад, что вы здесь.

— Правда? — спросила она, чуть краснея.

Февраль был уже на исходе, и с середины месяца стояли сильные морозы, на фронте всё замерзло. Даже разведки с советской стороны, тревожившие раньше немцев, прекратились. Земля стояла объятая седым туманом, как космами седых волос. Немецкие солдаты ходили, наглухо окутав головы, обмотав тряпьем ноги, часовые на постах обмораживали пальцы, обмерзали до смерти; в тыл уходили целые эшелоны с больными и обмороженными. За двадцать лет Европы Подберезкин совсем отвык от таких морозов, и первое время мерз не меньше немцев; потом, как-то незаметно, обтерпелся и стал даже наслаждаться этой великолепной русской, настоящей зимой. Как ни в чем не бывало, играли весь день на улице дети в ушастых шапках, в ватных зипунках, похожие на медвежат; шмыгали бабы, обмотанные до пояса шерстяными платками, проходил одинокий мужик, в валенках, в полушубке, схваченном кушаком, с совершенно белой от инея бородой. Это была русская деревня, жизнь, что он помнил с детства и столько лет не видел более!.. На конце деревни ребята устроили ледяную горку, утоптали колею, полили водой, обсадили с боков вешками и все дни шумно катались на салазках; уносило далеко на луг. Сначала катались только подростки, да забегали иногда девки постарше, схватывали салазки и с поддельно-испуганным визгом, подбирая юбки, катились с горы, сваливались внизу кучей на снег, подымая веером белую пыль, и надолго заходились хохотом. Наверх подымались сплошь обсыпанные снегом, с лоснящимися щеками, с выбившимися из-под платков волосами. Немцы, на первых порах только смотрели, дивясь на катанье, потом солдаты помоложе стали подходить, брали у ребят санки или подсаживались к ним сзади.

Медицинский пункт, где работала Наташа, находился на конце деревни, близко от ледяной горки. Подберезкин иногда заходил туда к концу дня, провожал Наташу обратно до ее избы. Каждый раз, когда они проходили мимо горки, ребята кричали:

— Наталья Павловна, идите к нам, с горки кататься!

Он смотрел на нее: Наталья Павловна?.. В меховой шапке с ушами, в коротком бараньем полушубке, узко перехваченном в талии ремнем, она сама выглядела совсем не взрослой, почти девчонкой. Счастливо, по-детски звенел голос, озорные глаза словно рассыпали веселье; губы, всё лицо ее ежеминутно расходились в улыбке. И раз, проходя мимо горки, зараженная визгом и смехом ребят, она схватила Подберезкина за руку и сказала быстро:

— Пойдемте, скатимся раз! Хотите?

И, не дожидаясь ответа, бросилась к горке, увлекая его; он следовал, чуть улыбаясь.

— Сюда, сюда, Наталья Павловна! Со мной! — кричали ей со всех сторон.

— Нет, я сама. Кто даст мне санки?

— Я, я — вот, вот! — ребята кинулись к ней кучей.

Выбрав санки побольше, она села впереди и, указав на место за собой, сказала Подберезкину: