Изменить стиль страницы

— Ну, садитесь же, скатите меня, или вы не умеете? Боитесь?

Улыбнувшись, он сел сзади и тотчас же припомнил, как бывало катался с гор, и легко, оттолкнувшись ногой, направил сани на ледяную колею. Они помчались вниз, разрезая тугой, острый воздух под легкий свист полозьев, мимо вешек по бокам, и Подберезкин, чуть замирая сердцем, видел всё время перед собой ее выбившиеся из-под шапки черные локоны, полоску шеи, покрасневшее ухо. Когда они уже скатились с горки и сани бежали по лугу, Наташа откинулась назад, посмотрела на него, улыбнулась весело, сверкая глазами и зубами совсем рядом с его лицом, сказала: «Чудно!», и, сам не зная, как это произошло, он вдруг приблизился еще более к ней, увидел совсем близко от себя рассыпающие свет глаза, сверкающие зубы — и поцеловал ее в холодные, раскрытые губы. Она ответила и, откинув голову, взглянула на него, несколько задержавшись взглядом, и вновь засмеялась. Сани остановились. Быстро вскочив на ноги, Наташа побежала назад, ничего не сказав. Взяв санки за ремешок, он пошел следом к горке, смотря на легко двигающуюся фигуру впереди, и то, что она ничего не сказала ему и ни разу не обернулась, наполнило его тревогой и даже болью. Лишь на самом верху она оглянулась коротко назад. Уйдет одна или дождется? — старался он разгадать. Она дождалась наверху. Когда они шли домой, стало уже смеркаться. Лицо Наташи выступало неясно, она молчала, и он был этому отчасти рад. Уже у самого дома она вдруг сказала, повертываясь и улыбаясь вдаль куда-то:

— Ах, как я любила когда-то с гор кататься! Боже мой!.. А вы?

— Я тоже, — ответил он машинально. Было ему неприятно, что она сказала такие обыкновенные слова, совсем не в связи с происшедшим; для нее, казалось, ничего не произошло.

В избе Наташа быстро стянула рукавицы, развязала и сняла шапку, кинув на лавку, и тряхнула головой так, что волосы рассыпались на плечи, и, когда он помог ей снять шубку, вдруг закружилась по комнате, сначала одна, потом схватила его за руки и повлекла за собой, громко смеясь.

— Расшевелитесь же, какой вы тихоня — кричала она и не успела договорить: потянув за руки, он привлек ее к себе и стал целовать, отгибая ее голову, и она отвечала ему, иногда откидываясь назад и смотря на него затуманенными медузьими глазами и стуча жадно зубами.

А потом неожиданно назвала его вдруг по имени: «Андрей, Андрю-ша!» — и опять закружилась по комнате.

IX

Последующие дни были полны для Подберезкина напряжения, радостного непокоя. Пытаясь определить свое чувство к Наташе, и ее к нему, он всё больше и больше терялся и недоумевал. По тому, как она целовала, как жадно и опытно отвечала на его поцелуи, по множеству других признаков, он понял, что она была не новичок в любви. Но это его не удивляло и не огорчало. Удивляло, что назавтра после того дня с катаньем Наташа держала себя, как ни в чем не бывало, как будто между ними ничего не произошло, и, видимо, действительно не придавала этим страстным объятиям никакого значения. Это его задевало. В деревне лежало теперь много немецких раненых, и вместе с немецким врачом Наташа работала до поздней ночи. Подберезкин редко ее видел. Но, оставаясь с ним наедине, она иногда — он никогда не делал первого шага — подходила вдруг к нему, устало клала голову ему на грудь или на плечо, устало подчинялась его поцелуям, пока не пробуждалась сама, — и тогда страстно, всем телом, отвечала.

— Вы любите меня? — допытывался он. — Скажите?

Но она ничего не отвечала, только странно, словно застыв, смотрела на него. Лишь один раз сказала:

— Вы какой-то особенный. Совсем не похожи на тех, кого я знала? Как из старой книжки…

И корнет не знал, была ли то похвала или насмешка? Он чувствовал, что Наташа с легкостью стала бы принадлежать ему окончательно, как только он захотел бы этого, что это для нее, вероятно, не много значило бы, и, потому, озлобляясь, не шел дальше.

По субботам и по воскресеньям Корнеманн устраивал у себя вечера; приходили фон Эльзенберг, иногда Паульхен, двое-трое молодых офицеров и несколько немецких девиц, служивших при отделе связи, — в серых юбках, в лодочках на головах, неимоверно развязных и вульгарных; последнее время Корнеманн стал приглашать и Наташу и потому — как думал Подберезкин, в сущности без всякого основания к тому, — также и его самого. Обычно на этих вечерах стояла зеленая тоска, много пили и говорили банальности, танцевали под грамофон и открыто целовали девиц; потому ему было неприятно, что Наташа туда ходила. К удивлению Подберезкина, она много пила, но совсем не пьянела и, видимо, ничего необычного в питье не видела; охотно танцевала с офицерами, и Корнеманн и в особенности фон Эльзенберг, явно за ней ухаживали, тесно привлекая ее к себе во время танцев, близко приближаясь лицом к ее лицу, заглядывая в глаза, и она их не отстраняла. Всё это приводило его в недоумение и сердило. Если бы она сама не отвечала немецким офицерам, он знал бы, как вести себя по отношению к Корнеманну и Эльзенбергу, но Наташа явно ничего не имела против их ухаживания. Они же хотят уничтожить Россию, истребить русский народ — делал он ей в уме упреки, забывая, что сам добровольно служил «им», а Наташа была пленная. И в конце концов — не всё ли было ему равно, как она себя вела: встреча их только эпизод; не сегодня-завтра разойдутся разными дорогами, чтобы никогда не встречаться; но всё существо его протестовало против этого, как будто они были уже навсегда связаны.

В конце февраля вдруг потеплело, и немцы открыли действия. Как всегда, после первого боя пригнали много пленных, почти половину ранеными, с окровавленными обожженными лицами, в лохмотьях вместо шинелей и мундиров. Тащили раненых сами пленные, сложив руки наперекрест; подвод давно не было. Войдя в деревню, колонна остановилась, раненых опустили на снег; часть лежала в забытьи, другие стонали: тотчас же сбежались дети и бабы, сомкнулись в полукруге, причитая и охая. Но вскорости появился Корнеманн и, разогнав баб, стал совещаться с начальником конвоя — белобрысым унтер-офицером с толстыми губами. Разговор они вели вполголоса, но Подберезкин, пришедший вместе, услышал, что Корнеманн приказал расстрелять тяжело раненых, а равно, в случае нужды, и отстающих по дороге. Приказ в отношении раненых должен был быть выполнен к вечеру. Корнет хотел вмешаться, протестовать, но Корнеманн сам обратился к нему и сказал, кивнув головой на пленных, смотревших на него испытующе-испуганным взглядом:

— Скажите им, что раненые останутся здесь, отсюда их возьмут в госпиталь.

— Но это же неправда, обер-лейтенант. Я слышал ваши слова. Вы их собираетесь расстрелять, — вы не имеете права.

— Herr Sonderführer, — сказал тихо Корнеманн, побелев: — переведите, что вам приказывают, и не вмешивайтесь не в свои дела. Иначе я предам вас военно-полевому суду… Куда я их дену? — закричал он вдруг. — У меня нет лазарета, нет места и медикаментов даже для своих. — И повернувшись пошел, бросив еще раз унтер-офицеру:

— Ich habe die Anweisung gegeben.

— Zu Befehl, Herr Oberleutnant! закричал тот, выворачивая глаза, и тотчас же при помощи солдат отогнал здоровых от раненых и отвел, подталкивая прикладом, в сторону. Раненые остались лежать на снегу. Зная, что одному ему Корнеманна не переубедить, Подберезкин пошел к Паульхену, надеясь на его помощь. Когда он нашел того и, объяснив, в чем дело, привлек к месту, около раненых уже была Наташа в сопровождении двух помогавших ей санитаров, тоже из пленных красноармейцев; на носилках переносили раненых в избу.

— Вы слышали о приказе Корнеманна? — он велел их расстрелять, — спросил Подберезкин подходя.

— Он отменил свой приказ. Раненые останутся здесь до перевязки, — объявила Наташа, и глаза ее радостно и как будто вызывающе засияли. Поклонившись, Подберезкин пошел дальше вместе с Паульхеном. Может быть, она была всё-таки права, кокетничая с ними, — пришло ему в голову, но от этого не стало легче.

Вечером Подберезкин пошел к Наташе. Обе горницы были заняты ранеными, они лежали на лавках, на полу, на печи, Наташа сидела в изголовьи человека со сплошь забинтованной головой. Видны были только один налитый кровью глаз и вздувшиеся пузырчатые губы. Сквозь бинты проступала гнойная кровь. Подберезкин заметил этого раненого еще на снегу; тогда голова его была обмотана грязными гнойными тряпками, он корчился и стонал. Сейчас он лежал тихо, только из горла его исходило иногда клокотанье. В руке Наташа держала шприц, рядом лежали ножницы, обрывки бинтов, вата. И невольно Подберезкина охватило благоговейное чувство, какое он всегда испытывал к врачам во время их работы; эти люди чем-то отличались от всех других, были выше; он часто жалел, что не стал врачом.