Изменить стиль страницы

Так сидели они еще некоторое время, перебрасываясь отдельными словами, каждый занятый своими думами. Несколько раз входил и опять уходил, потоптавшись у порога, молодой парень с испитым лицом, в русской солдатской рубахе, в дырявых сапогах, видно, прислуживавший в избе. Подберезкин не раз ловил на себе его просительно-покорный взгляд, а когда стали расходиться, парень вдруг подошел и сказал тихо:

— Господин, не найдется ли хлебушка?

— Кто ты такой? — спросил Подберезкин, удивленный, что тот заговорил с ним по-русски.

— А из пленных, из перебежчиков. В бараке здеся живем.

— Вас не кормят, что ли?

— Почитай что совсем не кормют. Хлебушка нет ни краюшки.

На столе, где стояли бутылки с вином и коньяком, оставались еще хлеб, масло, консервы. Подберезкин взял пол каравая и начатую коробку консервов и протянул всё пленному солдату. Но в тот же момент кто-то закричал сзади: «Halt!», — и корнет почувствовал руку, взявшую его за локоть. Это был Корнеманн. Красноармеец, впрочем, уже успел схватить хлеб и банку и стоял, прижимая всё к груди.

— Вы с ума сошли! Как смеете вы раздавать казенное офицерское довольствие нашим врагам? — спрашивал Корнеманн повышенным голосом, смотря на корнета злыми, мгновенно позеленевшими глазами.

— Я отказываюсь от своей порции, — ответил Подберезкин чуть дрожа, — он голоден, их не кормят. Смотрите, он едва на ногах стоит.

— Они наши враги, не забывайте. Недопустимо, чтобы они ели наш хлеб. Вон! Raus! — закричал он на пленного. Уронив банку с консервами, тот выскочил за дверь.

— Ах, оставьте, Корнеманн! Не будьте так мелочны! — вмешался майор, сморщив лицо, — Он же прибирает избу. И к тому же перебежал к нам.

— Они все одинаковы. Им нельзя верить. Все замаскированные коммунисты. Мы должны быть жестокими. Jawohl!

Подберезкин чувствовал, что у него трясутся колени, трясутся и дергаются губы, но он сдержал себя и вышел наружу. Ничего не случилось в сущности: немец был по-своему прав, вероятно; тем не менее теснили боль и обида за этого жалкого пленного, за себя, за всю Россию. Прежний русский офицер не поступил бы так с пленными, ни один русский вообще не пожалел бы куска хлеба даже врагу, но, может быть, это было именно глупо с европейской точки зрения? Слишком уж много сентиментальности у нас — думал он, — все мы какие-то Дон Кихоты, люди старой России, а здесь все они реалисты, оттого мы всегда и в проигрыше. Разумеется, он был прав. Жестокость была доминирующим явлением в новом мире, в том числе, конечно, и в новой России, — он смутно чувствовал это. Так брел он к дому, раздумывая и прислушиваясь к хрусту снега под ногами, и остановился вдруг. На дворе была русская крещенская ночь! На небе высыпало столько звезд и так они все мигали и вспыхивали, порхая, как живые, что невозможно было подумать о них, как о каких-то мирах, солнечных системах. Он этому никогда и не верил по-настоящему; вглядываясь в темно-сияющую межзвездную бездну, он всегда как-то цепенел; душа шевелилась робко, но сами звезды — они никогда не возбуждали страха! Они свидетельствовали о Боге и звали лишь к славословию всей этой красоты… А на земле избы стояли черные, низкие, придавленные снегом, нигде не горел огонь; в тишине хрустел остро снег и по-особенному, как нигде в мире, пахло зимой, морозом. И был так велик и божественен мир и так сиротливо-человечна и затеряна в нем эта деревня, что становилось ясно: Бог, создавший этот непостижимый огромный мир и вместе эту бедность и немощность, — Он не мог сделать это ради забавы! Для чего же он создал всё это? — И Россию, с ее странной судьбой, и его самого, и чужбину, и эту войну, и немцев, — всё это было призвано им и для чего-то нужно?..

Когда он уже подходил к своей избе, глубоко, всем ртом, втягивая холодный, останавливающий кровь воздух, его нагнал Паульхен.

— Не будьте нам, пожалуйста, злой, — заговорил он по-русски: — мы не все так думаем, как Корнеманн. Я очень люблю Россию и русски. В Берлин я иду всегда в русский ресторан слушайт русски петь. Никто так не может петь, как русски.

— Я очень рад, — ответил Подберезкин, действительно радуясь словам Паульхена и всему его появлению. А тот сгреб его руку в свою лапу и долго тряс, радостно гогоча и пытаясь что-то говорить по-русски.

V

Под утро русские начали бой. Безошибочно, старым чутьем военного, Подберезкин уловил это даже сквозь сон. Услыхав, как где-то вдали словно ухнула и раскрылась земля, он сразу понял, в чем было дело. Тяжелая артиллерия била из-под Ленинграда. До города было верст тридцать-сорок, и сперва снаряды ложились далеко — били по передовым немецким линиям. Одеваясь, Подберезкин прислушивался, чуть напрягаясь телом, к дальним взрывам, к сотрясению и гулу воздуха, к легкому дрожанию стекол и посуды; всё это было так знакомо по гражданской войне и опять переносило в те времена. С немецкой стороны сначала не отвечали; а потом тяжело, колебля землю, воздух, весь дом, стали бить сзади; со страшным громом раздавался выстрел и, гудя, посвистывая и словно перекатываясь в воздухе, уносился снаряд за снарядом. Балтиец и Эльзенберг молча оделись и убежали из избы; вошел старик и за ним появилась старуха, оба крестились, вздыхая, при звуках выстрелов, но ничего не говорили. Когда над избами, повизгивая и забирая за собой воздух, пролетал снаряд, старик подымал лицо, прислушивался, выражение его было строго, как на молитве. Сам не зная, что делать, ибо никогда не находился в бою без занятия, корнет вышел наружу. День был, как и вчера, ясный, холодный; тонким синим жезлом уходил в небо дым из труб, выгибаясь синели снежные поля, синел лес вдали, вливаясь в легком тумане с небом, — весь мир был голубой под этим голубым и чистым куполом неба. И странно — этот бой не нарушал величия мира, а скорее гармонировал с ним: в том и другом была жуть.

По деревне пронеслись с треском несколько мотоциклистов с поднятыми меховыми воротниками, в меховых шапках, с винтовками поперек спины, а затем из соседнего села, где была церковь, поползли по снегу серые танки, выставив вперед дула орудий, и издалека были похожи на стадо каких-то тяжелых зверей. Они рассыпались веерообразно по полю и ползли медленно к лесу, вздымая снежную пыль. Канонада усилилась, перейдя в сплошной гул, иногда на небе едва уловимо вспыхивало и расходилось белое пламя — видно, били по аэропланам, но гула их не доносило. Переживал сегодня Подберезкин первый бой после многих лет, бой — казалось бы — с теми же, с кем бился и он тогда, с кем у него не могло быть примирения, но он не чувствовал желания в нем участвовать, не знал даже с уверенностью, к которой стороне он принадлежал. Это было странно, но в этой войне трудно и даже невозможно было определить — кто был истинный друг? Стоя на пригорке у черемуховых кустов, сплошь опаленных инеем, Подберезкин смотрел на исчезающие в лесу танки и ловил себя на том, что внимание его занимал, пожалуй, не гул боя, не разрывы снарядов, а скорее неутомимый, неизменный звон синицы, шедший из-под кустов, — о чем она там пела и хлопотала?

— Подберезкин! — услышал он вдруг голос фон Эльзенберга. — Еду на передовые. Хотите, поедем вместе? Но сначала наденьте шубу.

Наскоро накинув казенную шубу, корнет сел рядом с фон Эльзенбергом в автомобиль, и они тронулись, со скрипом давя снег, по направлению к лесу, куда ушли и танки. Это была дорога на Ленинград, лежавший всего лишь в тридцати-сорока верстах отсюда, и Подберезкина охватило волнение.

— Город скоро видно будет? — обратился он на пути к фон Эльзенбергу после долгого молчания.

— Что? — переспросил тот, не понимая. — Какой город? А, Ленинград. Конечно. Сразу же из-за леса будет видно.

Гул боя был в лесу еще сильнее, часто вздрагивала земля, с елей рушился снег, и где-то в стороне с треском валились деревья; фон Эльзенберг, не отрывая рук от руля, косился по направлению звуков. Между мраморно-синими стволами берез мелькали отдельные танки, но вблизи их не было, и снаряды здесь не ложились. Из лесу выехали неожиданно, разом очутясь на опушке. Фон Эльзенберг дотронулся рукой до Подберезкина, показав головой налево: автомобиль шел по пригорку, внизу расстилалось огромное белое пространство; сильно изрытый снег искрился, походил на застывшее море, и на нем копошились, как мухи, черные тела. С левой стороны, с пригорка спускалась на долину вереница немецких танков, первые машины были уже на поле, а с другой стороны им навстречу ползли группы других танков, часть из них лежала, дымясь неподвижно на снегу, метались отдельные люди. Из лесу по тому, дальнему, краю поля била немецкая легкая артиллерия. Всё это Подберезкин охватил сразу, почти одним взглядом, но внимание его приковала не картина битвы. Вдали, раскинувшись на огромных пространствах, лежал Петербург! Клубясь, теснились над ним облака, с востока небо стало заводить, и черная тень, как плащ, опускалась на город. Но пока еще сияло в нем солнце, блестели шпицы, крыши домов, искрилась снежная Нева, в трепете Подберезкин разглядел вдали в дыму купол Исаакия, Петропавловскую крепость, Зимний дворец, мосты, и дальше — Казанский собор!.. Больше двадцати лет тому назад, приближаясь с белой армией, последний раз он видел этот город, где прошла почти вся юность, гимназия, началось студенчество, — разве можно было думать, представить тогда, что в следующий раз он увидит его вот так, в автомобиле, сидя рядом с немецким офицером, через два десятка лет! Невероятно!.. Сколько раз он проходил по тому мосту у Зимнего Дворца и дальше по великолепному Невскому, — какая совершенно иная жизнь текла тогда и люди были совершенно иные в сущности! Воспоминания возникали в нем, тесня одно другое, и ничто не принимало формы, ничто не вставало ясно; заливал душу один радостный и горестный поток; и всего сильнее было не то недоумение, не то жалость, не то неверие: да уж было ли на самом деле то время? Ходил ли он, действительно, когда-то там в студенческой шинели, в фуражке с голубым сукном, был ли тот Невский с лихачами, с блестящими мундирами, с великолепными магазинами и дворцами, — та Северная Пальмира, столица Российской Империи!.. Или же приснилось ему всё из какой-то иной жизни — это не было невероятно. Он так забылся, так ушел в себя, что не слышал больше ни боя орудий, ни пулеметов, строчивших в поле, ни скрипа снега под автомобилем, и очнулся лишь, когда фон Эльзенберг круто повернул машину; рядом оглушительно лег, разрезая воздух, снаряд; чернобелая пыль кинулась вверх и встала на миг, как куст; Подберезкин вспомнил почему-то о библейской куще. На той и на другой стороне лежали, курясь, черные груды, но немецких танков становилось явно больше, и всё-таки с той стороны непрестанно били, стреляли просто со снегу, из-за дымящихся руин; туда ложились теперь уже и снаряды немецкой артиллерии, и на поле вставали всё время черно-белые кущи.