Изменить стиль страницы

Старики не заговаривали между собой. Даже глаза их старались избегать друг друга, а взгляды трепетали, как зверьки, боящиеся один другого. Ужин тоже проходил без слов, хотя за их молчанием скрывался оживленный обмен мнениями, и Ирма, допив последний глоток чая, укоризненно покачала головой:

— А теперь тебе именно это не нравится? Я не понимаю тебя, мой Михай.

Прохоцки закурил обязательную после ужина сигарету и оставил ее слова без ответа.

— Человек нам только добра желает, причем совершенно бескорыстно, а ты чуть не испепелил его взглядом! — продолжала жена.

Прохоцки молча смотрел перед собой.

— Уму непостижимо! — вздохнула Ирма. — Что же нам делать со всей этой мебелью?

— А ничего не делать, — проговорил наконец муж. — Попросим докторшу постеречь квартиру и уедем.

На докторшу можно положиться, аргументировал свою позицию Прохоцки, это уже однажды проверено. Продавать мебель не имеет смысла, ни поштучно, ни всю целиком, ведь деньги все равно нельзя взять с собою. Банковский вклад — дело ненадежное, деньги постепенно обесцениваются. А так по крайней мере, если они вернутся, все будет в целости.

— Ты собираешься вернуться? — в полном изумлении уставилась на него Ирма. — И когда же?

— Пока не знаю.

— А для чего ты хочешь вернуться?

— Над этим я еще не задумывался, — сказал Прохоцки.

— И все-таки чем ты собираешься заняться, если мы вернемся?

— И этого я не знаю, — признался Прохоцки.

— Ну что ты за человек! — всплеснула руками жена. — Ecли ты рассчитываешь вернуться, зачем тогда вообще уезжать, скажи на милость!

Она зашлась кашлем и больше не смогла говорить. Пришлось поспешно уложить ее, укутать пледом и отпоить успокоительными каплями… Прохоцки пристроился на краю кушетки, грея ладонями холодные руки Ирмы, и дал себе зарок отныне ни в чем не перечить ей. Этого зарока он не нарушил.

На другой день он хотел подержать Ирму в постели, но та проснулась бодрая и в хорошем настроении. Попросила шофера такси снести чемоданы вниз и отправилась в таможенное управление. Прохоцки хотел было сопроводить ее, но она решительно воспротивилась.

Укладывала вещи она тоже сама, а мужу не позволила даже заглянуть в чемоданы: взять с собой белья и одежды разрешалось только на пять тысяч форинтов, но когда такси помчало ее к таможне, то в три объемистых чемодана было втиснуто барахла на сумму, по меньшей мере трижды превышающую указанную. Прохоцки — если бы он вообще пошел на такого рода махинацию — стоял бы перед таможенниками, дрожа каждой клеточкой своего существа. Ирма же перешагнула порог таможенного управления абсолютно бесстрастно, всем своим видом внушая уважение.

В процедуре принимали участие таможенный инспектор, оценщик и канцелярист. Инспектор поднимал высоко вверх каждую вещь по отдельности и тряс ее в воздухе, чтобы оценщик мог как следует рассмотреть. Ко второму чемодану еще и не приступали, а до предельной суммы было уже рукой подать.

Женщина не говорила ни слова. Ей было как бы безразлично, какими предметами туалета размахивает в воздухе таможенный инспектор и какую сумму называет оценщик. В просторном пакгаузе царила тишина, и в тишине раздавалось лишь ее тяжелое, булькающее дыхание — печальный аккомпанемент сердечной болезни. Шестнадцать раз в минуту повторялся этот удушливый хрип; в интервалах между вдохами трое мужчин, нервно зажмурившись, ждали очередного.

Через какое-то время стало очевидно, что инспектор начинает спешить. Работе его уже недоставало прежней основательности; к примеру, кальсоны Михая Прохоцки он лишь поднял, но не размахивал ими столь энергично, как другими вещами. Еще несколько хлюпающих вздохов ему удалось выдержать, но затем он вдруг досадливо крякнул и захлопнул крышку чемодана.

Когда три свинцовых пломбы заняли свои места, Ирма Прохоцки с сильной одышкой, но зато с довольным выражением лица удалилась из пакгауза. Чемоданы остались на хранении у таможенников, а она вернулась домой и с аппетитом пообедала.

Скорый поезд «Прага — Берлин — Гамбург» отходил с Восточного вокзала в девять двадцать вечера. Супруги Прохоцки взяли билеты на пятницу; вечером, накануне дня отъезда, докторша, которая частенько прибегала к снотворным, дала хозяевам несколько таблеток успокоительного. Ирма приняла лекарство, а Прохоцки не стал. Сон, правда, быстро сморил его, но в полночь он проснулся и так и не смог больше уснуть.

Была морозная, ясная, лунная ночь, такие ночи обычно бывают в феврале, суля наступление теплого, погожего дня. Голубоватый свет мягко сочился с улицы сквозь ажурную сетку штор, пробуждая от сна все, что было в комнате светлого. Белели наволочки и пододеяльники, скатерть, кружевные чехлы на спинках стульев в стиле бидермейер и белоснежная печь из майолики в углу комнаты. Напольные старинные венские часы пробили четверть пополуночи, и опять всю квартиру затопила тишина.

Комната уже выстыла, и Прохоцки натянул одеяло до самого подбородка, но даже под одеялом его пробирала, дрожь. «Мы будем счастливы видеть дорогих папу и маму, — писал Миши, — и постараемся обеспечить максимально хорошие условия, хотя здесь, в Австралии, культурная жизнь — скажем, театры, кафе, светское общение — отстает от той, что на родине. При других обстоятельствах нас ничуть не

удивил бы всем известный эгоизм Веры и ее мужа. Но если уж мы предоставляем кров папе и маме, то им приличествовало бы оплатить пароходные билеты, тем более что детей у них нет». Дочь Лилла старалась очернить в глазах родителей сладострастную Гизу, которая в данный момент взяла на свое содержание какого-то португальца-официанта, его мамашу и троих детей и при этом не постыдилась внести в фонд родительских дорожных расходов всего лишь двадцать долларов. Да еще приписала, что если, мол, этого мало, то она готова «последнего куска лишиться», другими словами, опять пытается мученицей прикинуться… А обитающий в Алжире Шандор Прохоцки не преминул упомянуть, что Лилла и Вера сами «в роскоши купаются», зато по поводу родительских нужд переписываются уже не одну неделю и теперь пришли к решению, что старикам сойдет пароходный билет и третьего класса. «Для нас нет большего желания, чем обеспечить им счастливую старость, но после того как они наконец-то выкарабкаются из тамошней нищеты, им даже третий класс покажется райским блаженством».

Кожа на лысой голове зудела так, будто с потолка сыпались комочки сажи. Тиканье часов в тишине слышалось громче, и старика охватила такая тревога, что он зажег лампу. Тиканье вроде бы притихло. Ирма спала ровным, спокойным сном. Прохоцки долго не сводил глаз с ее кроткого — сердечком — лица, на котором, казалось, даже родинки отдыхали. В нем боролись противоречивые чувства: недовольство и жалость, укор и прощение и многие другие невыразимо двойственные чувства. Вся беда в том, думал он, что она вечно спешит. Не задумывается над тем, что делает, настолько сильно в ней желание действовать. Без оглядки доверяется людям, как сейчас этому загребущему доктору, а в прошлый раз — летчику с бородкой под Христа. Ведь и тогда точно так же, впопыхах, ничего не взвесив, не обдумав, пустились они к австрийской границе.

Лилла в одном из писем предупредила их, что к ним зайдет демобилизованный летчик-офицер, ее давнишний поклонник, который уже многим помог переправиться через границу. И на третий день заявился Дики, с его мягкой белокурой бородкой и такой ослепительной улыбкой, точно зубов у него было вдвое больше, чем у всех нормальных людей. «Господи, да я вас на руках через границу перенесу, — разливался он. — Уж вы Лиллочке будете благодарны!… Как только в лондонском аэропорту приземлитесь, так и скажете ей, что, как две белые хризантемы, шлю ей папу и маму и целую ручки…» Этого оказалось достаточно, чтобы вмиг обворожить Ирму. События закрутились так, что у них и времени не оставалось прикинуть да поразмыслить: на другой день, еще затемно, у дома остановился военный грузовик, они наспех, кое-как собрались, сбежали по лестнице и — в путь! А в полночь, когда они в потемках с полчаса прошагали пешком от Шопрона, проводник — крестьянин в полушубке — остановился, ткнул рукой куда-то во мрак и сказал: «Там уже Австрия. Перчатки у вас есть?»