В тот же день Глебова вызвали в прокуратуру района — в четырехэтажном здании школьного типа на первых трех этажах размещалась милиция, а на четвертом — прокуратура. Лифт, на удивление, работал. Глебов отыскал нужный кабинет, двери были открыты, за большим канцелярским столом сидел молодой человек с апоплексичным лицом, напротив него — второй, в светлом костюме, поджарый, подтянутый, пиджак казался на нем военным мундиром. Поздоровались, Глебов сел, краснолицый рассматривал его в упор, не скрывая некоего раздражительного удивления, второй ушел в глубь кабинета и сел на диван, закинув ногу на ногу. «У нас заявление Виолетты Васильевны, — краснолицый протянул Глебову листок с машинописным текстом. — Ознакомьтесь». Виолетта сообщала, что Глебов нашел и раскопал могилу с останками Романовых и может воспользоваться этим открытием в антигосударственных целях. Кроме того, писала она, бывший супруг за время работы в архиве похитил оттуда ряд секретных документов и фотографий. Виолетта просила принять самые решительные меры. «Что будем делать? — краснолицый спрятал заявление Виолетты в папку. — Вообще — это правда?» — «Проверьте». — «Мы вас для этого и вызвали. Сначала — о могиле. Вы знаете, что подобные действия караются?» — «Знаю». — «Это хорошо, что вы сразу и честно во всем сознаетесь, это облегчит вашу участь. Далее?» — «А что — далее?» — «Подробности». — «Работали в тайге, на местах событий. Разве это преступление?» — «А могила?» — «Могилой называется специально огороженное место, с надгробным памятником или хотя бы следами такового. Вы полагаете, что в этом смысле у Романовых была могила?» — «Ну хорошо, а документы из архива?» — «Не брал. Вы спросите в архиве». — «Уже спросили, они не подтверждают, у них все на месте. Но вот Виолетта Васильевна ссылается на фотографию с изображением Николая Второго и его жены с фирменной надписью царского фотографа: Мантейфель. Что скажете?» — «Мантейфель — фотограф со второй линии Васильевского острова в Петрограде и никогда царским фотографом не был. А фотография такая есть, на ней мои родители, поедем покажу». — «Это не нужно, — молодой человек в светлом костюме поднялся с дивана. — Скажите, вы испытываете симпатию к белым эмигрантам?» — «Живым или мертвым?» — «Допустим — живым?» — «Не знаком, к сожалению». — «А портрет Николая Второго у вас висит?» — «Висит». Молодой человек повернулся к апоплексичному: «Я понимаю Виолетту Васильевну… Что можно ожидать от человека, в доме которого висит Николай Второй?» — «Я с вами совершенно согласен. Вы, Глебов, снимите портрет, зачем вам?» — «Я смотрю на портрет и размышляю о том, куда может привести государственного деятеля безразличие и недомыслие». В светлом костюме задержал на Глебове острый зрачок: «Что вы имеете в виду?» — «То, что сказал». Молодые люди переглянулись, апоплексичный пожал плечами и молча толкнул двери кабинета, выпроваживая Глебова.
Собственно, о чем свидетельствует этот допрос? Глебов вспомнил рассказ тещи: «До войны мы жили с сестрой в коммунальной квартире, в доме, который до революции принадлежал моему отцу. Сестре было пятнадцать лет тогда. Однажды она не вернулась из школы. Я побежала ее искать, и мне сказали, что Таня арестована. А через день к нам пришли с обыском. На стуле для рояля лежала толстая книга с нотами — я садилась на нее, так мне было удобнее. Военный в голубой фуражке взял книгу и открыл. „Здесь иностранный текст“ — так сказал он. Он сказал, что все эти „аллегро модерато“ и прочее доказывают связь сестры с заграницей. Сестру осудили на десять лет. Она вернулась только в пятьдесят седьмом».
Можно ли забывать о таком? А главное — нужно ли? Ведь кто забудет — тому оба глаза…
Через два дня Глебов поехал с Жиленским в музей прикладного искусства, там хранились изъятые коллекции. В пустом вестибюле за журнальными столиками сидели знакомые молодые люди в серых костюмах и коллекционеры — кто с женами, кто с родственниками и просто знакомыми: вещей было много, их нужно было тщательно проверить, упаковать и отвезти домой. Сразу же начались неприятности: у бронзовых часов тети Пони оказались отломанными украшения, у чьих-то фигурок — отбиты руки и головы, у чашек — ручки и Бог его знает что еще: видимо, молодые люди не успели привыкнуть к обращению с нежным коллекционным материалом. Но, странное дело, никто не возмущался, не роптал, все принимали поломки и недостачи деталей и фрагментов стоически. Горяинов, заметив Глебова, подмигнул: «Голова цела — и ладно!» — «Ладно ли?» Глебов попытался намекнуть на необходимость сопротивления, но Горяинов завел глаза: «Не шутите. Лучше помогите завязать коробку». Глебов начал распутывать шнур и вдруг совершенно случайно увидел открытую дверь хранилища — это была большая зала, сплошь уставленная столами с фарфором, старинным стеклом и фаянсом, видны были картины, на первом плане стояло прямоугольное полотно, на котором развернул хвост большой голубой павлин, рядом с ним прохаживались куры во главе с огромным петухом. «Мельхиор Гондекутер… — тихо сказал в спину Глебову Жиленский. — Лучшая картина Лагида, он, по-моему, о ней больше всего горевал…» Молодые люди сверяли вещи с протоколом, отдавали их в радостно трясущиеся руки владельцев, спрашивали: «Все в порядке?» И, как правило, получали ответ: «Все». Ромбергу вернули треснутое блюдо, это был Дельфт, голландский фаянс XVII века, растерянный Ромберг в ужасе переводил взгляд с блюда на жену и обратно. «Я не возьму». — «Дело ваше, только будьте разумны: новое мы вам не предоставим, а будете жаловаться — пару-тройку лет проваландаетесь и все равно заберете, прислушайтесь к совету умного человека». Ромберг посмотрел на Глебова: «Брать?» — «Нет». — «Что-что? — вскинулся молодой человек. — Гражданин Глебов, нам здесь советчиков не надо, вы — рабочая сила, да? Вот и помалкивайте в качестве таковой, иначе…» — он выразительно повел рукой. Ромберг пожал плечами и начал заворачивать блюдо в полотенце. «Он прав… — горестно вздохнул. — Да они лопнут — второго такого блюда нет во вселенной!» — «Дело не в блюде, просто нужно идти до конца». — «А-а-а…» Блюдо легло на дно картонного ящика.
Приехали к Жиленскому, молча выпили по рюмке водки и молча разошлись. Что-то менялось на глазах…
Глебов возвратился домой, Лена внимательно посмотрела на него: «Нагни голову. Так… Будем мазать венгерским препаратом, я сегодня в „Юности“ выстояла за ним два часа. Волосы начнут расти после пятого смазывания». — «Откуда ты знаешь?» — «Там написано». Включили телевизор, шла программа вечерних городских новостей, Глебову это было не интересно, и он пошел читать новые стихи Жиленского. Внезапно Лена закричала истошно и истерично, он вбежал в комнату, на экране телевизора мелькнула знакомая зала и павлин Мельхиора Гондекутера на первом плане. Сухой, спокойный голос вещал: «Эти ценности — вы сейчас их видите на экранах своих телевизоров — отобраны у группы жуликов и спекулянтов в результате тщательно подготовленной и хорошо проведенной операции. Граждане нашего города могут не сомневаться, что и впредь мы твердо и уверенно будем стоять на страже законных интересов советских граждан…» Глебов посмотрел на Лену, она покачала головой: «Нам это снится, не иначе…» — «Тогда ущипни себя и меня заодно». В этот же вечер Глебов отправил письмо — слишком уж вопиющей была эта, видимо, последняя акция серых костюмов. В этом письме, между прочим, он написал и о том, что милиция работает плохо и безответственно и об этом следует подумать всем, в том числе и ему, писателю Глебову.
Официально о прекращении дела объявили через два дня. Глебов не поленился, позвонил всем. Жаловаться дальше не собирался никто. Даже Ромберг, обиженно хмыкнув в трубку, сказал, что ни одного ответа на свои заявления о пропаже фигурки из слоновой кости во время обыска не получил и дальнейшее сопротивление считает бесполезным. Может быть, этот факт не следовало обобщать слишком уж широко — в конце концов, в масштабе огромной страны подобная акция и подобная реакция на нее вряд ли были столь уж значительны, но Глебов почему-то подумал, что и акция, и реакция — наверняка не эксцесс, а это уже ведет к определенным выводам…