Изменить стиль страницы

Рядом с большими понтонами с настилом для машин проложены маленькие с дощатым мостом для пешеходов, все предусмотрели саперы. Понтоны вмерзли в лед, под ногами людей лед угрожающе стрелял, над полыньями подвижная секция мостка покачивалась, ныряла, пугая тех, кто на переправе впервые.

Довольно быстро шли все. А мы просто бежали, обгоняя других прохожих. Зигзаги делали рискованные. От реки мостки отгорожены веревочными перильцами, но во многих местах они были порваны — не бомбами ли? — и легко можно было шугануть в полынью. Ванда шла впереди. Я и Лика не могли за ней угнаться.

Мосток колыхнулся. Лика споткнулась. Я взял ее за руку, а то, чего доброго, нырнет девушка под лед. И снова ощутил, как от ее руки заструился теплый ток, а февральский ветер над Вислой принес запах меда. Не потому ли, что про мед сказал Кузаев?

Кажется, Ванда не оглядывалась, но замедлила шаг — мы ее догнали. И она, даже не повернувшись, насмешливо бросила:

— Снова за ручки взялись, детки? Смотрите, от меня не спрячетесь. Я вас на дне Вислы увижу.

— Не бойтесь за нас, — ответила Лика, удивив меня обращением «вы».

— Я не боюсь. Вы бойтесь.

Руку Лика не отняла, наоборот, сжала мою. Радостно взволнованный — ситуация, как и в вагоне, развеселила, — я ответил почти с вызовом:

— Чего мы должны бояться?

— А вот этого самого — ручек. Не у тебя они медом намазаны. У нее. А тебе, любимый мой, еще припомню, как позорно ты вел себя у командира.

— Я — позорно?

— Ты, ты. Будто язык проглотил.

— Он не такой скользкий у меня, как…

— Ты слышала, Лика? И с этим человеком я связываю свою судьбу… на всю мою долгую жизнь.

На батарее на варшавском берегу ударили тревогу. Закричали караульные на понтонах — по-русски, по-польски:

— Бегом с моста!

Ванда шагнула назад, схватила Лику за руку, вырвала у меня и побежала по шатким мосткам. Обгонять никого не нужно было — бежали все, варшавяне знали, что такое налет, не хуже нас, зенитчиков.

Через пять минут мы сидели в руинах. Но бомбардировщики не прилетели. Наверное, наши перехватили их. Не сорок первый год!

…Смотреть действительно не на что: руины, щебенка… Для того, кто не знал города, не читал даже о нем, все казалось мертвым. Но для Ванды он жил; я понял это значительно позднее, когда стал историком. Ей дворцы, костелы казались живыми, реальными в большей мере, чем даже тем, на чьих глазах все это безжалостно уничтожалось, кто не раз плакал над руинами. Ванда никогда не видела живой город. Она читала о нем. Много читала, так много, что древние памятники знала, возможно, лучше тех, кто родился здесь и прожил жизнь. Описания, гравюры создали у нее представление о городе, и виденное нами сейчас не могло его разрушить.

Мне казалось, что Ванда вела себя не так, как надлежало офицеру Красной Армии. Посмотреть на нее — в горячке человек или… ненормальный. Без конца останавливала поляков, расчищавших улицы от щебня, спрашивала, где Маршалковская, где Старо Място, Крулевский замок, костел Святого Павла и еще много других дворцов, костелов. Такой взволнованный интерес советского офицера некоторых доводил до слез — стариков, женщин. Они в отчаянье и горе разводили руками и как бы просили прощения, что не могут показать того, что интересует нас.

— Пшэпрашам шановную пани. Ниц нема. Вшистка герман разрушил.

Другие, помоложе, смотрели на Ванду почему-то подозрительно, как бы с недоверием к ее интересу, который, очень может быть, оскорблял их: что ты спрашиваешь у больного здоровья? Разве сама не видишь? Не читала? Не слышала? С неба свалилась, что ли?

Не особо владея языком, я все же уловил оттенок такого настроения, такого отношения к ее возбужденным расспросам о памятниках, от которых остались разве что одни древние камни.

Сказал об этом Ванде: людям, мол, больно от ее расспросов. Сначала она рассердилась:

— Ты слепой и глухой! Слепой и глухой! Что ты понимаешь? Тебе поручили охранять нас — охраняй.

Я ответил не очень тактично:

— Все, что ищешь, ты найдешь в Архангельске. В книгах из отцовской библиотеки.

И получил:

— Невежда ты, Павел! Неуч. Мне стыдно за тебя. И ты хочешь нас воспитывать? Замолчи и сопи в платочек. Платочек хотя бы имеешь?

У меня был насморк, и я, джентльмен, стыдливо отставая, сморкался в кулак.

Однако что-то до Ванды дошло. Расспрашивать она стала меньше. Но без подсказок начала бросаться из стороны в сторону, с улицы на улицу; мы петляли, возвращались назад, упираясь в завалы, в тупики.

У меня взмокла спина. Прав был Кузаев: антилопа! За ней невозможно угнаться. Странно вела себя Лика — тихо, настороженно. Прежде всего, заметил я, поразили ее, ошеломили наши с Вандой отношения. В вагоне, при подчиненных, Ванда, естественно, ни такого тона, ни саркастических замечаний, хотя обращались мы друг с другом на «ты», себе не позволяла, могла пошутить, но всегда в рамках армейского приличия и девичьей стыдливости. А тут — и слепой, и глухой, и неуч, и что угодно… Отбивала каждое непонравившееся ей замечание. По глазам Лики увидел: подумала, что мы давно уже муж и жена, ведь только при очень интимных отношениях можно так разговаривать. Вероятно, обиделась на Ванду. Та в доверительных беседах, которые могли вестись между подругами, говорила, конечно, правду: далеки мы еще от брака, несмотря на его афиширование ею, мы еще фактически ни разу по-настоящему и не целовались, во всяком случае, до той вагонной ночи, когда Лика, как и другие девушки, кому не спалось, могла слышать наши поцелуи. А теперь она слышала иное.

На меня Лика смотрела неприязненно и чуть ли не с обидой, вполне понятной: дескать, что же ты ручку мне гладишь? Не сомневался, что пренебрежительно отдернула бы руку, возьми я ее снова. А тут еще в самом начале, когда мы, глубоко взволнованные, стояли на широкой очищенной улице, где, как окинуть глазом, не уцелело ни одного здания, я, пожалуй, некстати, пожалуй, бестактно спросил:

— Хельсинки так не выглядит?

Иванистова вздрогнула и сжалась, втянула голову в плечи, как бы ожидая удара. Я мог бы нанести его — шевельнулась как тяжелый валун мысль: «А наша авиация могла бы…» Но спохватился: нет, мы такое не могли совершить!

От всего вместе почувствовал себя виноватым перед Ликой и, грубо пикируясь с Вандой, с карелкой обращался сверхделикатно, сверхвежливо, без субординации.

Возможно, Ванда ревновала. Нет, вряд ли ее волновали сейчас любовные чувства. Слишком это было бы ничтожно перед величием того, что она переживала, увидев совсем не ту Варшаву, книжный образ который носила в голове и в сердце с детства.

Мне осточертела гонка по мертвому городу. Да и время — оно летело так же стремительно, как и Ванда. Часы были только у нее, я несколько раз спрашивал, который час, она перестала отвечать.

Встревоженный напряжением, возникшим между нами троими, и угрозой опоздания, за что Кузаев не похвалит, я решительно приказал:

— Пошли назад!

Ванда посмотрела на меня как на бездушное ничтожество.

— Ты что? Не увидев Старо Място, Королевский дворец?!

Что за Старо Място — я не представлял. А классовое сознание мое даже бунтовало против ее желания.

— Чего тебя так тянет в Королевский дворец? — И язвительно, насмешливо, чтобы допечь: — Королева польская!

Ванда просто застонала, словно от страшного разочарования.

— Помолчи, пожалуйста, если ничего не понимаешь. Я о тебе лучше думала, ненаглядный мой.

Из лабиринта расчищенных и нерасчищенных улиц и переулков мы снова вышли на берег Вислы. Здесь она была поуже, чем в районе мостов, и скелеты домов, которые мы увидели раньше, чем реку с синим льдом и полыньями, болезненно поразили меня. Изнутри казалось, что Прага относительно целая, с реки как-то не увидели этих скелетов — не оглядывались, что ли? Нет. Набережная сильно разбита. Но сразу видно, что характер разрушений иной — снарядами, бомбами, а не направленными взрывами, как здесь, в Варшаве.