Изменить стиль страницы

А через несколько минут я имел разговор с Даниловым. Цыган, взвинченный, с побелевшими зрачками, накинулся на меня так, словно я был виноват во всех бедах.

— Слушай! Что твой «Смерш» имеет к Иванистовой? Нашел шпионку! Дурак! Ему нечего делать? Ему скучно от ничегонеделанья? Так пусть попросится на фронт или туда, где осталась сволочь недобитая…

Зубров — неглупый человек. Но говорить с людьми не умеет. Бывший прокурор, он не только допрос — обычную беседу ведет по-прокурорски. Но никто ему об этом не отваживается сказать. Я представил, как он мог говорить с Ликой, и понял, что она подумала обо мне, почему смяла бумажку. Но не мог же Колбенко передать ему мое возмущение ее просьбой — дать фамилии финнов. Чего же он прицепился к ней? В чем причина? Училась в Хельсинки?

— Появится еще раз — буду говорить с ним я. А я — цыган! Я — цыган! Я из камня высекаю огонь! Конечно, будет плохо мне… Но предупреди Кузаева, Тужникова, парторга… Чтобы знали наперед.

Но думал я не о Зуброве. Ошеломило другое — моя догадка. Смотрел на возбужденного Данилова, в его глаза, сыпавшие искры, и все больше убеждался в правильности своего предположения. Широкая физиономия моя расплылась от улыбки.

— Саша! Ты влюбился, — вырвалось у меня.

И тут же пожалел о сказанном.

Данилов не побелел — он почернел до состояния того Отелло, которого я видел до войны в исполнении Папазяна. Схватился за кобуру.

— Пошел к чертовой матери! Безмозглый болван! А то я отведу тебя на КП с конвоиром… За оскорбление старшего по званию.

— Дурак ты, Саша, дурак. Радуйся, а не злись, — сказал я, выходя из барака, где устроился командир батареи.

В бессонные ночи я писал письмо Лидиной матери. И отцу. И сестре. Я плакал от обращения «дорогая мама». И тут же зачеркивал его. Какая мама? Чья? Имею ли я право называть ее мамой? Возможно, я шептал слова или, может, повторял, когда проваливался в сон. Однажды ночью Константин Афанасьевич, повернувшись — и ему не спалось, — сказал:

— Спи. Напишу я.

— Нет, я сам. Пожалуйста, я сам.

— Сам так сам. Но не тяни, не жги сердце. Будь солдатом. Война есть война. А если бы ты был командиром пехотной роты? Вообрази его участь. Ежедневно приходится писать… в наступлении…

Кто-то из них — он, парторг или Женя — сказал о письме Тужникову. Замполит прочитал письмо при мне, все понял, ни одно слово не попросил объяснить. Какое-то время сидел в задумчивости. На лице майора отразилась глубокая боль. Он сказал неожиданно очень по-человечески:

— Что поделаешь, мой боевой товарищ. У меня погибли два брата. И у обоих дети. Я высылаю им аттестаты…

Едва заглушил крик боли и… стыда. Как же мы не знали, что у заместителя по политчасти погибли братья? Называется, боевые товарищи. Впервые услышал. Знает ли хотя бы командир? Мы считали Тужникова педантом, формалистом, поверхностным крикуном, умеющим создать помпу, показать себя. Его недолюбливали и командиры за частые проверки, за накачки, за придирки к тому, в чем он не разбирался, — например, в наладке СОН, первые установки часто разлаживались, и Тужников распекал командиров, чего никогда не делал классный специалист, ученый электрик Шаховский, капитан ни на кого не повысил голос, лишь иногда мог поиронизировать.

Тужников посоветовал, именно посоветовал, а не приказал, как обычно, использовать письмо Лидиных родителей в политической работе. Я не ответил: «Слушаюсь, товарищ майор!» — чувствовал, не смогу читать письмо ни комсомольцам, ни «дедам» — бойцам, имевшим таких, как Лида, Глаша, Женя, детей. Во всяком случае, в ближайшее время не смогу — пока не заживет рана.

С упреком себе, ему, всему дивизиону я сказал Колбенко о погибших братьях Тужникова. Парторг упрек не принял и не удивился сообщению, что тяжело поразило меня. Но через минуту ошеломил бранью:

— Подлец! — Кто?

— Начфин. Хатнюк. Свинья! Пустил сплетню, что комиссар делит аттестат на трех жен — и все Тужниковы, в разных городах. Вот за такое нужно бить морду. Я не поверил. А кто-то другой мог поверить.

Странно устроены люди. Непонятно. Для меня — непонятно. В тот же день Тужников и Колбенко поцапались. Из-за Савченко. Командиру батареи на партбюро записали выговор, но, поскольку никто не подчеркнул «с занесением в учетную карточку», парторг и я, его писарь, схитрили при оформлении протокола: не записали это существенное дополнение. Я предупредил Константина Афанасьевича, что замполит такое не забудет. И он не забыл. Он спросил, почему не оформляется выписка на Савченко для политотдела корпуса.

— Так без занесения же!

— Кто сказал?

— Никто не сказал, что с занесением.

— Колбенко! Не политиканствуй! Доскачешься! Припомнят тебе!

— А ты мне не угрожай. Что ты мне все время грозишь? За что ты хочешь съесть Савченко? Девушку пригрел? Подумаешь, преступление! Слава богу, поумнели. Его Кузаев к награде представляет.

— Командир — человек эмоций. А мы — политики.

Тужников каждое дело доводил, как говорят, до логического конца, свою правду доказывал так, чтобы и щелки не оставалось для иного толкования. Он вызвал меня и устроил допрос в присутствии Колбенко:

— Я вносил предложение по Савченко — с занесением?

— Не помню, товарищ майор.

— Не помнишь? Отбило тебе память?

— Я аккуратно заношу в протокол все ваши предложения.

— Знаю, как ты записываешь! Летописец Нестор! Я тебя не первый раз ловлю на подобных записях. Ты записываешь, что диктует тебе Колбенко. Смотри, допишешься!

— А что Колбенко? Проводит антипартийную линию?

— Не знаю, что вы проводите.

— Ну, это уж недозволенный прием. Вы меня компрометируете…

— Перед кем? Перед ним? — показал Тужников на меня. — Он давно твоей тенью стал. Слишком вы спелись. Великие политики! Сегодня же созовите членов партбюро.

— Зачем?

— Проголосуем еще раз: с занесением или без занесения.

— Ну, если уж пересматривать, что я выступлю против выговора вообще.

— И я, — поддержал я парторга, радостно удивившись неожиданной своей смелости. Пожалуй, никогда я так не возражал своему начальнику. Но тут — не боевая команда, а партийное дело, в партбюро у нас равные голоса.

— Вам хочется сорвать комбату орден. Завидуете! — доконал Колбенко замполита.

Ошеломленный Тужников долго молча смотрел на нас. Я догадывался, в каком направлении шли его рассуждения: командир дивизиона, вероятнее всего, поддержит нас, очень уж сердечно он поздравлял Савченко со сбитым самолетом, Ирину ему подарил, плюс Данилов, и на прошлом бюро воздержавшийся, за что потом имел от замполита хорошую проборку. При таком повороте можно остаться в меньшинстве, чего Тужников не допустит, голосование может подорвать его авторитет, о котором он печется, пожалуй, с излишним тщанием.

Какое решение найдет этот противоречивый человек? У меня даже пульс участился. И вместе с тем стало жаль майора — вспомнил о братьях, о их детях, об аттестате, который он делит на три части. Очень захотелось, чтобы Геннадий Свиридович (может, впервые я обратился в мыслях к нему так — по-граждански) принял разумное решение. И к моей радости, он оказался на высоте.

— Можете идти!

— Бюро созывать?

— Я сказал: можете идти.

Колбенко козырнул молча. Я стукнул каблуками.

— Есть идти, товарищ майор!

Колбенко в коридоре упрекнул меня:

— Что ты подскакиваешь, как молодой козел?

— От радости.

— За кого?

— За нас с вами. За Савченко. И за… Тужникова.

— Софист, — бросил мне Константин Афанасьевич, но, характерно вытерев губы, подбородок, хорошо засмеялся.

4

Необычное событие: к Муравьеву приезжает семья. Позволил командир корпуса.

Странно, это взволновало… если не весь дивизион — батареи далеко, то штабные службы все. Особенно девушек.

Я понимал их — сам разволновался как-то непривычно из-за неожиданного и нового события. Были у нас семейные, но без детей. Еще в Мурманске бывший заместитель командира дивизиона по артобеспечению Суходолов вызвал жену аж из Ташкента — «города хлебного» и теплого. Призвали ее в армию, чтобы зачислить на довольствие, учили на машинистку — не научили, сидела связисткой при штабе. Не выдержала женщина нашей жизни — заболела. Некоторые считали симуляцией, я так не думал: видел ее вначале и через полгода службы, пусть себе и у мужа под крылом — исхудала, поблекла, бомбежек сначала не боялась, а после попадания бомбы в артсклад дивизиона — дрожала, под стол лезла. Не выдержали нервы. Комиссовали ее. Два командира — пулеметной роты и огневого взвода второй батареи — женились на своих подчиненных, официально объявили девушек женами, в загсе оформили в Кандалакше. Добрый Кузаев, даже из безмужней беременности не делавший проблемы, не без влияния, конечно, непримиримого Тужникова, обоих командиров быстренько сплавил в новый полк — чтобы не подавали дурной пример. «А так полдивизиона переженится», — не скрывал своего отношения к «женатикам» замполит.