Изменить стиль страницы

— Это она! Она, твоя сучка… невесточка, такую ее… свела всех! Ее работа! — И на Сивошапку: — А этого сукина сына, которого кормили и поили, расстрелять мало. Запорожский бандит! Анархист!

Иначе вел себя Кузаев, он был удивлен, разочарован, но в словах его пробивалось затаенное восхищение удалью и танкистов, и своих.

— Ай да сивая шапка! Ай да гость! Варяжский. Как он, Муравьев, наших жен еще не свел! У таких растяп полдивизиона можно было увести. Кто не пошел бы на Берлин?

Муравьев предложил написать о Сивошапке в штаб фронта. Кузаев не согласился.

— Сивошапке мы насыплем соли на хвост. А нам дадут по шапке. А что! Ничего себе экипаж подобрал! Лучшая радистка, артиллеристы, водитель… Молодцы — все на подбор, а с ними дядька Черномор.

У Кузаева хватило духу на шутку. Тужников кипел от рассудительного спокойствия командира и особенно от его шуток и новыми заходами винил меня и Данилова. Остальные офицеры штаба были подавлены, как при гибели людей. Даже Колбенко мрачно молчал.

Но самая большая буря бушевала в моей душе. Я понимал Тамилу, он неоднократно просился на передовую. Но Ванда… что погнало ее? После Варшавы верил — вернется. Но сейчас у меня не было уверенности в ее возвращении. Угнетало чувство сознательной измены. Ее афиширование себя моей невестой казалось злобным издевательством. Оскорблена моя честь. Я сжимал кулаки и зубы от гнева, отчаяния, злости. Но — вот чудеса! — чувствовал (необъяснимо!) восхищение ею и какую-то новую нежность, умиление, что, наверное, можно назвать любовью. Не хотелось верить в ее измену из-за полковника-героя, как высказался Тужников, что меня особенно ранило. Если это не так, если она не выйдет за него замуж, думал я, найду ее и все прощу. В конце концов, и ее поступок можно понять. Кто не рвался на передовую. Разве что «деды». Тот же Тужников как-то еще в Кандалакше признался в таком желании, видимо, после гибели брата.

Но еще больше удивлял друг Виктор Масловский. Не потому, что у него только что родился сын, а он сбежал. Нет. Удивляло и бунтовало другое. Казалось же, что с Вандой у него шапочное знакомство, она — на одной батарее, он — на другой, если не считать короткого пребывания Ванды на первой в далеком сорок втором. Но, выходит, Ванда знала о его стремлении штурмовать Берлин. Тайно он жил с Глашей, тайно связался с Вандой. Ведь кто ему мог позвонить ночью? Батарея за рекой, в трех километрах, на мосту ночью особый режим, особые пропуска. Кто мог выписать пропуск? Данилов ничего не знает. Исчез командир ПУАЗО на рассвете. «Дезертировал» самостоятельно? Невероятное совпадение. Да и телефонистка штаба, дежурившая ночью, выдала себя страхом в глазах, хотя и отрицала, что младший лейтенант Жмур появлялась в аппаратной. Либо проспала и боялась сурового наказания за сон на посту, либо боялась обвинения: почему не доложила сразу? И батарейная связистка отрицала, что Масловского вызывали к телефону. Но там проще: Виктор в ту ночь как раз дежурил и мог подменить телефонистку — зачем двоим сидеть у аппарата? Нет, случайного совпадения не было. Но почему Ванда позвонила ему? Вот вопрос, который мучил больше всего. Ревновал к Масловскому больше, чем к Сивошапке.

Под вечер по приказу замполита Колбенко собрал партбюро.

— Будем исключать?

Казалось, иного решения быть не может, никто в поддержку не выскажется. Однако в душе я был против исключения из партии коммунистов с сорок первого года Тамилы и Масловского и только что принятой Ванды… Только что принятой… Приступ нежности сменился снова болезненной злостью, и появись Ванда вдруг передо мной, то бог знает что сделал бы с ней!..

Странно ответил Колбенко на мой вопрос:

— Сначала исключим Островика, потом будем думать о твоей зазнобе. Поднесла она тебе пилюлю.

Сказал так, что показалось: и отец мой, всегда встававший на защиту, тоже считает меня виноватым. В чем? До слез обидно.

Анатолия Островика, командира пулеметного взвода, будем наказывать за связь с немкой. Связь явная, он сам не отрицал. Я готовил вопрос, и лейтенант доверительно рассказал мне обо всем, даже познакомил с этой немкой. Пулемет стоял на крыше дома, где она жила, расчет ходил за водой в ее квартиру. Красивая девушка. Я долго доказывал Константину Афанасьевичу, что Островика за такой проступок нельзя исключать, и парторг начинал соглашаться. И вдруг такая категоричность: «Сначала исключим…»

Мой доклад по делу Островика не понравился Тужникову, он сказал, правда, спокойно:

— Неглубокая оценочка. Непартийная.

Но давно уже спокойствия его я боялся больше, чем раздражительности, в злобе он бывал алогичный, непоследовательный, несправедливый и довольно часто — положительное качество! — сам поправлял себя; в спокойном состоянии — железно твердый.

— Что вы скажете, лейтенант?

— А что мне говорить? — смело и чуть ли не дерзко — вот чудак! — начал Островик. — Шиянок все сказал. Я люблю ее!

— Немку? — почему-то очень удивился Тужников. — Вы успели полюбить немку? Меньше чем за месяц?

— А что? Она же не фашистка. У нее отец антифашист, в концлагере погиб. Нужно укреплять связь с народом.

— В постели? — хмыкнул Кузаев.

— Великий политик! — поддержал сарказм Колбенко.

— И что же вы думаете дальше делать? — спросил Тужников.

— Женюсь.

— На немке?! — даже подпрыгнул замполит. — А закон, запрещающий браки с иностранцами?

— А разве есть такой глупый закон? Словом «глупый» Островик погубил себя. Тужников вскочил:

— Ты перед нами дураком не прикидывайся! Видели? Закона он не знает! Все ты знаешь! Немецкий язык изучил. Зачем? Заранее планировал жениться на немке? Историю мирового искусства изучаешь, а закон, подписанный товарищем Сталиным, не помнишь! Что нам с ним возиться? За политическую слепоту и глухоту, за аморальное поведение… Посмотреть, можно ли ему доверять воспитание бойцов…

Я воздержался при голосовании, и Тужников, отпустив Островика, перенес огонь на меня:

— Предлагаю члену бюро Шиянку за беспринципность, субъективизм, за плохое воспитание бывшего комсомольца вынести выговор.

Защищали меня Кузаев и Колбенко. Парторг сказал с той суровостью, какой побаивался даже Тужников:

— Не будем разбрасывать выговоры, товарищ майор.

Командир отвел удар более дипломатично:

— Много у нас сегодня персональных дел. Колбенко вскудлачил ежик поседевших волос и долго смотрел в бумагу, изучая порядок дня всего из четырех пунктов, словно не находил нужное, а может, раздумывал, как перекомпоновать пункты, чтобы оттянуть рассмотрение самого болезненного.

— О коммунистах Тамиле, Масловском, Жмур…

— О каких коммунистах?! — возмутился Тужников. — О дезертирах!

Колбенко резко поднял голову, выпрямился, готовый броситься в бой.

— Кто доказал, что они дезертировали из Красной Армии?

— Они дезертировали из своей части. Этого мало вам? Партизанам не позволено было переходить из отряда в отряд. А тут регулярная армия! Что творилось бы, если бы каждый решал: где хочу — там служу. Анархия полная!

— Правильно. Но тут особый случай.

— Почему он особый?

— Завтра будем штурмовать Берлин.

— Значит, по-вашему, можно сняться всему дивизиону и броситься к Берлину?

— Не утрируйте, товарищ майор. Мы с вами серьезные люди.

— А рассуждаем, как дети.

— Можете называть это как хотите. Но я вам скажу… Пока определенные органы не задержат их где-нибудь в Белоруссии или в Архангельске, я не могу называть их дезертирами и у меня не поднимется рука… Давайте поищем иное определение. Но тогда наверняка найдется и иная мера наказания. За что мы хотим политически расстрелять таких людей? Лучших коммунистов! В конце войны!

— Ой, правда! — совсем не по-военному выкрикнула старший сержант Аня Габова. — А может, они героями станут на Одере или в Берлине! Или… или погибнут. — Девушка всхлипнула.

И слова ее, по-женски, по-матерински трогательные, поразили членов бюро. Замполит не опроверг их, на его лице я заметил печальную тень — вспомнил, конечно, братьев. Минуту все молчали, точно товарищи наши погибли. Наверное, думали, как и я: что мы будем чувствовать, исключив из партии тех, кто отдал жизнь свою за Родину?