Изменить стиль страницы

Зыбится гретый воздух над жадной к солнцу землей. Дятлы, зайцы, тетерева, рябчики, лоси, синицы, поползни — вы пережили зиму. Не хотите и вспоминать тяжелые дни. Ликуется вам от тепла, солнца, жизненной силы!

Гуси, зяблики, утки, кулики, дрозды, чибисы, жаворонки, пеночки — вы прилетели на холодную родную землю. Вы кричите и поете, славите день возвращения.

Я тоже былинка мира, такая же, как и вы, частица живого и, едва, самую малость, причастный к вашим тайнам, не оскорблю владычеством, буду ликовать вместе. Радость, радость! И ВАШЕ мне кажется все более понятным и важным, а МОЕ, человеческое, уходит — с улыбкой вспоминаешь то, что вчера еще казалось важным и душевно мучило.

Кончились дороги и тропы. За хуторской речкой просека, по ней идти три километра. Она с востока на запад — значит, один край вытаял. Это хорошо. Но как перейти речку, разлилась она сильно? Вся долина залита, прямо море; бежит вода по траве, по кустам, не видно главного русла. Помнится, на берегу речушки деревья были. Мешок и ружье оставил на сухом, топор в руки — побрел на разведку. Глубоко — по колено и выше, того и гляди зальется вода за голенище. Вот они, несколько корявых ольшин. Срублю одну — не жалко, только бы легла как надо. Качнулась, крякнула ольшина, точно перехлестнула главное русло; забурлила вода в ветках — ничего, ствол поверху.

Весело и страшновато перебираться с тяжелым мешком и ружьем по мокрому скользкому стволу. Близко, над самой головой, просвистели крыльями утки, а я и взглянуть боюсь — грохнешься в быструю воду.

Охотничье братство i_111.jpg

Следы медведя.

Речка позади, еще один этап пройден. Еще в городе думал, как переберусь? Получилось, только время, время идет.

Подул ветерок, теплый — с юга, принес запахи прелого листа и открытой земли. Просеку не сразу нашел: заросла она в начале, на покосах, пришлось идти круче к лесу по компасу, так выбрался. Верно, северный край вытаял. Ноги шуршат по кожистым листьям брусничника, по стебелькам черники. Солнце высоко, воздух прогрелся даже в тени. Стало жарко. Снял куртку, подсунул под клапан мешка.

На южном крае просеки снежный вал, и на нем следов, следов! Хоть и быстро отаивают — все равно много: заячьи свежие и старые, глухариные крупные кресты, беличьи поскоки, рябчиковые цепочки. Почти на выходе с просеки на выруб — медвежьи. Остановился, и хотелось шапку снять — вот это лапки! Рядом такие же отпечатки, только маленькие-маленькие. Мамаша с медвежатами. Поднялась из берлоги с двумя детишками и пошла; наверное, на болото поведет за клюквой. Только что были тут: снежная крупка лапами на талое выброшена и не потаяла ничуть.

Просека кончилась на высоком бугре перед вырубом. Пора завтракать. Нашел старое кострище, свое давнишнее, даже рогульки стоят — правда, совсем уже непригодные. Кусочек еловой серки, виток бересты, нижние ветки елки — ожил огонек. За водой далеко не ходить. Завтрак напомнил о городе: там нарезал этот хлеб, намазывал маслом, укладывал ломтики колбасы.

На вырубе, думалось, снега нет или неглубокий. Так и вышло — снег кое-где на буграх, плешины покрыты сухой травой. Зато в низинах — беда. С осени водой залило, теперь лед, снежистый, хрупкий, держит плохо. Опускается под ногой целый пласт, бурно выбегает вода, и ух! — выше колена. Каждый шаг выбираешь, стараешься с кочки на пенек, с пенька на кочку. Попадается поваленное дерево — по нему идешь, покачиваясь, как канатоходец. Жарко!

В низине три осины с обломанными вершинами. На каждой по бекасу, покрикивают свое: «Тика-тэка! Тика-тэка!» Покричит, взлетит высоко-высоко, кинется вниз, крыльями зачастит — и вот таинственно возникает и разливается над потайным лесным болотом любовная песня небесного барашка: «Ее-е-е! Е-е-е!» Чудо как хорошо — будто сама весна приветствует и шутит!

На два километра выруба — четыре ручья. Покатилось вниз солнце. Я вышел в какой-то раз на твердое. Сердце изо рта выскочить готово, спина мокрая, снег не белым — розовым кажется. Кинулся, не снимая мешка, на траву, не хочется двигаться, уснуть бы — черт с ними, с глухарями!

Похолодало — и день на уклон, и туча накрыла солнце. Усилился ветер. По старым листьям, по палой хвое застучала, запрыгала ледяная крупа. Неуютно стало в лесу. И время идет, время. Стало ясно, что на подслух не успеть, даже если не тратить время на удобство ночевки, хоть и плохо это — ночи долгие, холодные, — не успеть к вечерней заре.

После вырубки осталось два километра по старой дороге. Вечерними голосами перекликаются певчие дрозды. Я выдохся. Выберу сухой бугорок, валюсь на спину, не снимая мешка. Спину подпирает — и ладно, не надо будет снова напяливать. Полеживаю, сердце по ребрам: бух! бух! А думается спокойно, улыбчиво: «Силен мужик, силен! И необычный. Кто из сослуживцев, сверстников может представить, что ради того, чтобы зяблика послушать, весной подышать, до глухариного тока дойти, стоит так геройствовать, мужествовать? А сейчас плюнуть бы на все, затабориться вот здесь, под елками, поесть, поспать. Нет! Нет! Буду доламывать дело, как бы ни получилось, хоть целую ночь брести и мерзнуть без огня. Силен мужик, силен!»

Темнело, ветер стих, можно прикурить, не заслоняя огня спички, только он стал краснее, чем днем. Дымок папиросы, не рассеиваясь, плотной полоской поднялся вверх по склону, и ему вдогонку поползла от мшарины призрачная полоса тумана. Протрубили зорю журавли. Одна за другой смолкли птицы. Приближаясь, цыкнул вальдшнеп, раз, другой и, наконец, выплыл над вершиной елки и хоркнул над самой головой. Воздух похолодел и застыл: хорошо различаются запах машинного масла от ружья и кисловатая вонь подпорной воды. Идти стало легче. Я знал, что удобный для ходьбы вытаявший склон тянется до места обычной ночевки перед током, был уверен, что скоро дойду, побаивался только ручья — его не обойти. Он идет по оврагу, в старом ельнике.

Среди потемневших вершин прорезался серп месяца-молодика. Там, в его стороне, невидимо протянул еще один вальдшнеп. На последнем свету переходил ручей — неширокий, метров пять, за ним на бугре давно обжитый табор с запасом топлива.

Попробовал лед ногой, палкой постучал — не трещит, крепкий и не скользкий, много на нем хвои и оборванных ветром кусочков коры. Шел смело, уверенно, и уже близко к тому берегу лед под ногами рухнул разом! Я оказался по пояс в воде. Выскочил и лег на брусничник. Боже мой, как холодно! Все тело трясется, и стучат зубы. Скорее сапоги снять — льет из них, как из ведер, одежду прочь! Рюкзак не промок — там смена, в резиновом мешочке аварийный коробок спичек. Скорее костер! Длинной палкой достал со льда шапку. Глянул на часы — идут, не промокли. До зари около трех часов, ток рядом. Костер разгорелся скоро. Переоделся быстро, верхнюю одежду сушил как мог.

Я устал, смертельно устал… Отцы и братья охотники! Поймете ли, простите ли? Верьте, не захотелось идти дальше, опостылело все.

«Ху-ху-ху!» — тоскливо прокричал брачный призыв заяц совсем близко от костра. «Ху-ху-ху!» — прокричал еще раз, удаляясь. Журавли на болоте громко и плачуще отметили полночь. И, словно утверждая жуть и одиночество человека в ночном лесу, гулко и хрипло заухал филин.

Все стихло. Погасла последняя светлинка на севере, и надвинулась ночь, непроглядная, холодная, окоченевшая в неподвижности. Только искры от костра яркорыжими червячками струились в черноте еловых вершин, укорачивались в звездочки, пытались смешаться с небесными звездами, но были им чужие.

Сколько ночей я провел в лесу, — привык, подсмеиваюсь над друзьями, что не любят ночевать в одиночку, сам никогда не откажусь, если надо по охотничьему делу, и все же, и все же… Далеко ли, близко ли от дома, в темном бору или в светлом березняке приходит ночью душевное затмение, безволие и вялость. Не хочется выходить за освещенный костром круг, хочется лечь, притулиться к корням дерева у теплинки, сжаться в комок, уснуть, вожделеть утро.