Он не торопился войти в дом, прогулялся по двору и лишь через несколько минут с черного хода пробрался в коридор. Напуганный собственной смелостью, он много дал бы за то, чтобы очутиться сейчас как можно дальше отсюда… Помедлив перед дверью в кухне, он подумал, не лучше ли сбежать, но дядюшка Сиксаи уже объявил, конечно, о приходе Миши и Тёрёки его ждут, что же они скажут, если он удерет? Поэтому, набравшись смелости, мальчик переступил порог кухни.
Там, как ни странно, никого не оказалось. Дверь в комнату была открыта, и оттуда долетали какие-то слова, и не только слова, но и плач.
У Миши застыла кровь в жилах: это плакал дядюшка Сиксаи.
Не может быть! Человек этот, всегда веселый, жизнерадостный, недавно распевал на улице, да так громко, что песня его разносилась по всему городу…
Сдерживая рыдания, дядюшка Сиксаи прогудел что-то, а потом тетушка Терек воскликнула:
— Лайош, господи, Лайош, да ты бессердечный, как можно говорить такое!
Заплакала и тетушка Терек, заплакала и Илонка.
— Нет! — вскричал дядюшка Сиксаи. — Нет у меня выбора… Это невозможно вынести. В сто раз лучше умереть, чем пережить подобное унижение…
— Дядя Лайош! — воскликнула Илонка. — Надо упросить подлеца…
— Ни за что на свете! — взвыл он. — Ни за что на свете! — И повторил еще протяжней: — Ни за что на свете!.. В сто раз лучше умереть…
Теперь дядюшка Терек заговорил негромким, глухим голосом, но в нем чувствовалось больше душевного волнения, чем в охах и ахах женщин:
— О просьбах не может быть и речи. Никакого смысла… Однако нельзя так отчаиваться… Никакого смысла…
— Кто я такой? Я Лайош Сиксаи! — прогремел дядюшка Сиксаи, гулко ударяя себя в грудь. — Как же смеют так жестоко расправляться со мной!.. Двадцать пять лет я отслужил, работал, старался ради блага этого злополучного города, а теперь смеют…
И тут дядюшка Сиксаи приступил к рассказу, слова полились непрерывным потоком: бургомистр, его ярый враг, уже давно подкапывается под него, хочет лишить должности, но при прежнем губернаторе ничего бы не вышло, тот знал цену Лайошу Сиксаи!.. А при новом губернаторе, этом сопляке, старому подлецу удалось очернить его, Сиксаи… И теперь он получил взыскание по службе, отстранен от должности, уволен. Вчера ревизовали кассу, и из-за недостачи в сто семьдесят девять форинтов…
— Ошибка в подсчете, или эти мерзавцы подтасовали цифры… Из-за ста семидесяти девяти форинтов перечеркнуты двадцатипятилетние заслуги… А почему, спрашиваю я тебя, Пал Терек?.. Да потому, что в нашей стране понятия не имеют ни о чести, ни о чувстве собственного достоинства. Здесь нужны только подхалимы, которые подло угодничают перед вышестоящими и безжалостно пускают с молотка последнюю подушку бедняка… И почему происходит все это, Пал Терек?.. Да потому, что я не коренной дебреценец, чужак для тех, кто увидел здесь этот бесчестный свет… «Г. Д.», а я не Гражданин Дебрецена… «Г. Д.», а у меня не та вера, что у Головорезов Дебрецена… «Г. Д.», а мой «отче наш» не «Г. Д.», тавро, выжженное на заду всех коров, жеребят и свиней, знак, отштампованный на всех креслах и книгах… За четверть века я так и не смог постичь Героизм Дебреценский, «Г. Д.»… А ведь всем известно, Пал Терек, что значит «Г. Д.»: «Гони! Добивай!» Всем это известно, все так и делают, но только не Лайош Сиксаи, потому он и получил взыскание по службе.
Последовало короткое молчание, а потом сокрушенный дядюшка Сиксаи продолжал ораторствовать:
— Я честно выполнял обязанности счетовода. Сколько раз ловил бургомистра с поличным: где, дескать, откормленные свиньи, где такая-то сумма общественных денег? Где надьэрдейское сено, где шкуры скота, павшего в Хортобадьской степи?.. Я один знаю, как заключали контракт на распределение прибылей газового завода. На сто лет хотели они закрепить привилегии за баварской компанией, чтобы и внуки их внуков в Дебрецене за это расплачивались. Баварская компания и та предъявила более скромные претензии, предложила заключить контракт на девяносто девять лет… Хватит и пятидесяти, заявил Лайош Сиксаи. Пошалаки может рассказать, какие дела проворачивал Сиксаи в те времена! Знать бы людям правду, так они еще тридцать шесть лет ежедневно поминали бы мое имя в своих молитвах. Создатель небесный, а теперь меня с шестью ребятишками без гроша за душой выгнали вон, лишили места, куска хлеба, я обесчещен, доведен до нищенства, имя мое опозорено, и все из-за ста семидесяти девяти форинтов…
Он уронил голову на стол и зарыдал, да так, что стол зашатался.
— Но это невероятно, Лайош, просто невероятно, дорогой мой Лайош! — воскликнула тетушка Терек.
— Невероятно! У этого подлеца хватило нахальства заявить мне прямо в лицо, что, не будь он бургомистром, меня бы впредь до выяснения дела засадили в тюрьму, в камеру предварительного заключения! «Сажайте, сударь, — сказал я, — сажайте, но в такую тюрьму, где без суда и следствия наносят человеку смертельный удар в сердце!..» Неслыханно! Неужто дебреценский бургомистр вообразил себя дожем венецианским? Тогда ему не обойтись без застенков!.. Так разбить, разбить и сломать жизнь, очернить, изничтожить человека, вырвать из груди у него сердце! Как сотрет мой сын с имени отца клеймо казнокрада в этой стране, в этом «Г. Д.», Городе Дубиноголовых, где мне припишут все совершенные в Дебрецене кражи и люди на улице, указывая на меня пальцем, будут говорить: «Вот идет казнокрад».
Он принялся колотить кулаками по столу, сначала одним, потом другим, громко, затем потише, и вдруг в наступившей тишине раздалось:
И он просвистел мотив до конца.
Пение его, напоминавшее предсмертный хрип, приводило в содрогание.
Потрясенный, с широко раскрытыми глазами слушал Миши рассказ об ужасной катастрофе этого пожилого человека.
— Ничего не остается, как повеситься или вспороть себе живот, другого выхода нет.
— Лайош! — вскричали в один голос тетушка Терек и Илонка.
— Успокойтесь, он этого не сделает! — заговорил дядюшка Терек. — Не сделает прежде всего потому, что шестеро детей, деток неразумных, у него на шее сидят… Он нашел простой выход. Да, проще всего умереть… Нет ничего проще, мертвым и горя мало… Но он не сделает этого, он ведь в здравом уме, в нем кипучая кровь, неиссякаемые силы, желание честно трудиться… Он дождется дня, когда справедливость восторжествует. Да доведись ему узнать бедность в сто раз страшней, чем та, что сейчас угрожает, доведись ему питаться коркой сухой, добывая ее трудом лесоруба, он и тогда все выдержит, потому что в нем неистребимые жизненные силы… Я другой породы, я бы не выдержал… нет… Если бы на меня свалилась такая беда, я бы… мне бы уже не хватило сил вынести подобное несчастье. Бороться, сражаться я уже не могу.
Голос дядюшки Терека задрожал от подступивших слез.
— Подумай-ка, — после долгого молчания прерывающимся голосом продолжал он, — я и со своими в семье не в состоянии сладить. Тебе же прекрасно известно, что я долго знать не хотел своего сына, мерзавца этого. С шестнадцати лет он стал мне ненавистен, и до нынешнего года я почти не разговаривал с ним, не интересовался его делами. Теперь наконец он образумился, получил место честь честью. Кое-как справляется на службе. Многого я от него не жду, но со временем остепенится, женится, а там жена приберет его к рукам. И вот я подумал: я уже старик, какой бы сын плохой ни был, зачем умирать со злом в душе, раз он неисправимый лентяй и повеса… А теперь жена завела: не лежит у нее к сыну сердце. Десять лет точила меня из-за Яноша, а теперь сама его не выносит… Я и эту напасть одолеть не могу.
Дядюшка Сиксаи снова стал насвистывать: