Изменить стиль страницы

Комната наполнилась свежем ароматом антоновских яблок.

Ермил с Сашей, чтобы не обидеть бабку, взяли по яблоку.

— Ты покорми её, покорми, — говорила соседка Юля бабке, раздев девочку и повесив пальтишко на крючок. — Дай попить тёпленького да уложи спать, закрой ноги потеплее, ночь холодная и неизвестно, сколько времени она в сарае сидела, как бы не простудилась девка. А я уж пойду, время позднее, — спохватилась она. — Семён мой, наверное, заждался. Ой, как всё хорошо обернулось, — проговорила она в дверях.

— И мы пойдём, — сказал Лыткарин. — До свидания!

— Чем же мне вас отблагодарить, — заохала Евдокия Никитишна.

— Ничего нам, мать, не надо, — вставил слово Ермил. — Выходит, что мы из-за благодарности твоей всё это делали?

— До свидания, Вера, — протянул руку девочке Саша.

— До свидания!

Ермил погладил Веру по голове:

— Расти большая, — сказал он.

Вера ничего не ответила — у нее от усталости слипались глаза.

Штамповщики вышли. Дождь перестал моросить. —

— Интересная девчонка, — проговорил Саша. — Не бойкая, а куда забрела! Ты чего молчишь, Ермил? — он подергал попутчика за рукав.

— Задумался, — ответил Прошин и вздохнул.

У бывшего митинского переезда они расстались. Отойдя несколько шагов, Лыткарин остановился, обернулся, посмотрев на удаляющегося Ермила. Тот появился под фонарем в чёрном намокшем плаще, похожий на большую добрую птицу.

Саша не спешил домой. Он не знал, почему. Сегодняшний день был какой-то особенный. Будто неожиданно он сам для себя вырос. Что вчера ему казалось непонятным, сегодня стало простым, и от этого ему стало радостно. Он шлёпал по лужам, как в детстве, расплескивая воду, и ему хотелось подпрыгнуть и бежать, бежать.

«А хороший человек, Ермил, — думал он. — Зря его считают у нас, что он себе на уме. Он просто добрый, ненавязчивый человек». И от этой мысли Саше опять стало радостно.

10.

Фунтиков всегда вставал рано. Он с женой держал поросёнка и с десяток кур. Поэтому, кроме работы, было много домашних дел, со всеми надо было управиться, и нежиться в постели долго не приходилось. И сегодня он встал, когда ёще было темно, и пошёл в сарай вычистить у поросёнка в хлеву. Вычистив хлев и посыпав мостовник свежими опилками, привезёнными неделю назад, он взял вёдра и отправился на колодец, который был на соседней улице.

Он старался по возможности облегчить жизнь жене. Она тоже работала на производстве, здоровье у неё было слабое, и помогать ей он считал своим долгом, не обращая внимания — мужская это работа или женская. Хождение по воду было его обязанностью.

Ему нравилось ходить на колодец. Ходил он ранним утром, когда посёлок ещё спал. Он по утрам сильнее чувствовал начало новой жизни и сам заряжался и утренним воздухом, и солнцем. Даже если мела метель и завывал ветер, всё равно от этого было светло на душе и радостно, что жизнь идет, и, несмотря на непогоду тебе тепло и ты полон мыслей о хорошем начале дня. Ходя по воду, он загадывал, что ему надо сделать на сегодня, размеривал рабочий день и в дальнейшем старался выполнить задуманное.

Он не помнил, когда отдыхал. Никуда на отдых, кроме единственного раза, не ездил. Во-первых, всегда было некогда. Как только наступало лето, собиралось много дел. Надо вскопать землю под картошку, посадить, окучить. Надо дом покрасить или сарай перекрыть, там, смотришь, где-то подгнило, надо заменить, ремонт в доме сделать, что-то перестроить — когда тут отдыхать! Дров, угля каменного надо заготовить, поросёнку комбикормов, отрубей купить, привезти. Не до отдыха. Правда, однажды старуха его, она не старуха ещё, он её так зовет по-житейски, так она прогнала его как-то летом в дом отдыха по путёвке. Наказала вести себя хорошо и отдыхать за всю прошедшую жизнь. Фунтиков уехал, а через три дня вернулся.

— Ты чего так быстро? — спросила его жена. — Или что случилось?

— Ничего не случилось. Не могу я без делов, — ответил Фунтиков. — Не могу. Дома милей…

С тех пор больше не ездил. И не поедет никогда. Дома лучше. Отдохнуть можно и между дел. Лёжа на одном боку — пролежни можно нажить…

Он опустил ведро в гулкую глубину колодца и загадал, что сегодня надо будет на работе поговорить с Колосовым. Поговорить по поводу этих двух ребят, Лыткарина и Казанкина. Ребята хорошие, а мастер к ним относится предвзято. Они молодые, многого не понимают, или понимают по-своему, им надо помогать. Прививать любовь к труду, учить профессии. И не окриком, а примером, спокойствием, серьезностью отношений в коллективе. Надо поговорить с Колосовым, непременно поговорить.

С этой мыслью он пришёл на работу. Фунтиков не считал мастера равнодушным. Тот бегал, кричал, разносы делал, может быть, и правильно, но как-то не от сердца, а как бы для дежурства, надо так. Любил очень приказы. Вот и Казанкин пел в штамповке вечером, он его в приказ — зачем на работе поёшь? Слишком он правильный, Колосов.

Хотел сходить к мастеру сам, но тот опередил его и с утра вызвал к себе.

Сидел Колосов в нанизке, в отгороженном для себя углу, и барабанил пальцами по пустому столу.

— Можно? — спросил Фунтиков для близиру, открывая тяжелую дверь.

— Садись! — бросил ему мастер и посмотрел на Фунтикова из-под низу.

Фунтиков сел на стул, поправил фартук, положил на колени тёмные жилистые руки и внимательно воззрился на Колосова, ожидая, что тот скажет.

— Знаешь, для чего я тебя вызвал? — спросил мастер, остро покалывая бригадира взглядом серых глаз.

— Догадаться не трудно, — ответил Фунтиков с улыбкой.

Фунтикову за пятьдесят, пятьдесят с небольшим хвостиком, как говорили в штамповке, и был он ровесником мастеру. Немного ниже среднего роста, с крепкими сухими руками и ногами, говорил мало, а уж если сказывал, то, как гвоздь вбивал — резко, надёжно и надолго. Его уважали и слушались. Зная, что у Колосова есть привычка за дело и без дела, по большей части, попенять рабочим, заступался за бригаду. Особенно это касалось Казанкина. К нему бригадир относился, как и ко всем остальным, можно сказать, по-отечески, даже с какой-то долей любви, может, из-за того, что Новоиерусалимский был сиротой. На молодость списывал Васькину подвижность, несдержанность на слово. Колосова не понимал, почему тот в любом поступке молодого штамповщика старался найти крамольное, хотя знал, что по своему «сухому» характеру мастер недоверчиво относится к людям. Пока он досконально не «прокатывал» у себя в душе человека, не доверял ему.

— Надо подумать о завершении плана, — сказал Колосов, — пока ещё середина месяца. А то мы его можем сорвать.

— Конечно, сорвём, — согласился Фунтиков, — если по три дня простаивать будем.

— Простояли три дня — не беда: поднажмём потом.

— Аврал, значит. Прихватывать ночную смену, благо свободна она?

— Надо поднимать дисциплину — вот главный вопрос.

— Как ты её поднимаешь, вряд ли поднимешь, — отозвался Фунтиков, в упор глядя на Колосова. — Ты, как на фронте, Пётр, будто в атаку идёшь: давай, давай, давай! Жми, жми! И дисциплину хочешь насадить, понимаешь, что я подразумеваю под словом «насадить» — наказаниями. И меня просишь, чтобы я тебе обо всём докладывал, а ты — в приказ. А сам же видишь, что работают, не прогуливают, редко опаздывают. Вон Коле Мячику приходится из деревни топать, бывает, что и опоздает. Они работают сдельно, им невыгодно гулять и простаивать. Если будут филонить, ничего не заработают, — это и ежу понятно.

— Ну, тогда давай дисциплину по боку, насадим анархию, и будь что будет!

— Я ж не об этом. Дисциплина нужна, но не твоя. Крут ты очень, Пётр. Не такими методами её поднимать, какими ты хочешь. У тебя же палочная дисциплина, всё держится на окрике, на приказе, на команде. Давай и всё! Жми, сынки! Ведь ты не объяснишь никогда, что про что. Надо всем и каждому догадываться. Ты объясни — может, он сам раньше на работу прибежит…