Изменить стиль страницы

Проживал в этом доме, или, вернее сказать, ежедневно навещал его, ещё один беспокойный дух — дядя Генрих, брат фру Леа. Этот маленький человечек, чья внешность столь разительно отличалась от внешности сестры, являл собой и в других отношениях наглядное доказательство того, сколь неравномерно распределяются наследственные черты в еврейских семьях. Господин Дельфт был старый холостяк, себя он почему-то величал «директором». В ранней молодости он «легкомысленно» обошёлся с доверенными суммами, после чего провёл ряд лет в Америке, а затем (если верить его словам) в Индии и Китае, где подвизался в роли агента английских фирм. Затем, сколотив небольшой капиталец, он вернулся на родину, несмотря на свой преклонный возраст, принялся усердно наслаждаться всеми доступными ему радостями жизни, нимало не сетуя на их однообразие. О своих странствиях и путевых впечатлениях, равно как и о размерах своего состояния, он высказывался с такой сдержанностью, что это невольно наводило на мысль, будто он многого не договаривает. Даже наедине с близкими родственниками он делал вид, будто сказочно богат и по-прежнему является одним из совладельцев и директоров англо-китайской пароходной компании. Вообще же он занимал весьма скромную трёхкомнатную квартирку и весьма умеренно расходовал деньги на всё, что непосредственно не служило удовлетворению его потребностей. Охотно тратился он только на свою персону: одевался по последней моде, словно молодой щёголь, ежедневно бывал у парикмахера, чтобы подвить и надушить остатки своих чёрных волос, а при торжественных оказиях втыкал в галстук булавку с брильянтом, за который, как он выражался, «любая королева согласилась бы подарить ему свою любовь». Когда племянницы хотели поддразнить дядю, они утверждали, будто камень поддельный, и один раз он в бешенстве покинул дом Саломонов и целую неделю там не показывался потому лишь, что зять и сестра тоже позволяли себе усомниться в чистоте камня.

Дядю Генриха вряд ли можно было назвать приятным и обходительным человеком, но сама ядовитость его была проникнута каким-то особым, бессознательным юмором.

И неблагодарная роль сторожевой собаки при доме сестры — роль, взятая на себя совершенно добровольно, и злорадство, когда ему удавалось хорошенько тяпнуть за ногу кого-нибудь из гостей, имевших несчастье навлечь на себя его гнев — сюда прежде всего относились те, кто по его наблюдениям зарился на лакомое приданое, — всё это было продиктовано одной навязчивой идеей, будто, кроме него, за девочек некому заступиться и некому дать им хороший совет. Однако, дядя Генрих не совсем без задней мысли так бдительно охранял осаждаемых претендентами племянниц. За всем его бахвальством таилось сознание того, что именно он, Генрих Дельфт, покрыл позором своё славное имя, и нет более верного пути искупить содеянное, чем выступить в роли провидения, — помешать племянницам выскочить за первого встречного и помочь им сделать самую блестящую партию.

Много лет подряд Саломоны почти ни с кем не водили знакомства. Благочестивые евреи не жаловали этот дом, где даже не считали нужным умалчивать о своём неверии (причём фру Леа была ещё более откровенна, чем её муж), а светская жизнь в свою очередь не прельщала Саломонов, и потому они ограничились тем, что принимали у себя два раза в месяц, а близких друзей уведомили, что будут им рады в любое время.

Но когда вернулся из Германии Ивэн и подросла Нанни, всё переменилось. Правда, Ивэну не вполне удалось превратить родительский дом в некоторое подобие княжеского двора эпохи Возрождения, однако к Саломонам стали вхожи наиболее известные представители молодого поколения и среди них писатели и художники.

Якоба по-прежнему почти круглый год жила за границей. В старом швейцарском пансионе она обрела второй дом; здесь, среди высоких гор, мечтала она укрепить своё здоровье, ставшее с годами ещё более хрупким. Правда, лето она вместе с родителями проводила на даче, но с первыми же заморозками — и при первой угрозе возобновления светского сезона — немедленно исчезала. И вдруг — Якобе шёл тогда девятнадцатый год — всего через месяц после её отъезда в пансион родители получили от неё какое-то сумбурное письмо, где она как бы между прочим сообщала, что собирается насовсем вернуться домой. Через несколько дней пришло другое письмо, в котором Якоба извещала домашних о своём скором приезде, а вслед за ним телеграмма — уже с дороги — о том, что завтра прибудет в Копенгаген.

Хотя родители привыкли к той поспешности, с какой Якоба осуществляла свои решения, на сей раз и они забеспокоились, смутно догадываясь, что у Якобы есть какие-то особенно серьёзные причины торопиться с отъездом. Фру Леа высказала мужу предположение, что здесь, вероятно, замешан мужчина. Минувшим летом Якоба с большим жаром рассказывала о некоем адвокате и крупном политическом деятеле из южной Германии. Адвокат этот приходился племянником директрисе пансиона и несколько раз заезжал в гости к тётке. Фру Леа хорошо знала натуру дочери, уже послужившую причиной множества жестоких разочарований. И действительно, когда Якоба вернулась, можно было сразу понять, что её сердце разбито, но поскольку сама она не вызвалась объяснить родителям, в чём дело, и сказала только, что ей стало одиноко среди новых пансионерок и потому её потянуло домой, никто не стал приставать к ней с расспросами, а уж мать и подавно, ибо именно она всегда требовала уважать тайны сердца и, например, за много лет совместной жизни так и не открыла мужу, почему она никогда не позволяет ему целовать свою правую руку. Она просто сказала, что в молодости дала такой обет тому, кого любила, в священную для обоих минуту.

Вот уже четвёртый год Якоба безвыездно жила дома. Ей сравнялось двадцать три года, но она ещё до сих пор ни с кем не была помолвлена. В женихах за это время недостатка не было, среди них попадались иногда очень завидные, ибо Якоба со временем стала почти хорошенькой, несмотря на свой болезненный вид. Особенно привлекала утончённая внешность Якобы пожилых мужчин. Некоторые даже предпочитали её яркой, но слишком заурядной красоте Нанни. На бледном лице с горбатым носом и слабо развитым подбородком, из-за которых поклонники сравнивали Якобу с орлом, а насмешники с попугаем, — сверкали огромные чёрные глаза с синеватыми, порой почти тёмными белками. Нос был велик для этого лица, рот широк, губы тонки, но зато взгляд незабываемый: гордый и боязливый, в нём угадывалось и одиночество, и глубина мысли. Она уродилась выше других сестёр, у неё были длинные, стройные ноги, на редкость бесшумная походка, быстрая и лёгкая. Те, кому посчастливилось видеть её улыбку, говорили, что у неё великолепные зубы. И, наконец, во всём её нервном облике, в подвижной и сухощавой фигуре таилось то неповторимое духовное очарование, которое сообщают хрупким женщинам пережитые скорби и страдания.

Но всякий, кто говорил о ней, прежде всего говорил о её внутреннем мире. Люди восхваляли её ум, её сильную волю и разносторонние познания. Живя в уединении, она всю свою любовь отдала книгам, изучала живые и древние языки, литературу, историю и нетерпеливо вторгалась в новые сферы, чтобы утолить ненасытную жажду знаний.

Фру Саломон утверждала, будто Якоба — вылитый отец.

И всё же из молодых людей и мужчин средних лет, которые ко времени первого визита Пера составляли круг постоянных друзей дома, большинство бывало здесь ради Нанни. И не потому лишь, что они почти единогласно признали её красавицей, но и потому, что считали, будто Нанни — как родная дочь Саломона — получит большую долю наследства, хотя Саломон в своё время усыновил и Якобу, и Ивэна. Вдобавок Якоба была не из тех, к кому можно подступиться с легкомысленными ухаживаниями. Она редко показывалась на людях и скрывала врожденную робость под оскорбительной холодностью.

На скромном семейном обеде в самом узком кругу, куда впервые попал Пер, кроме нескольких пожилых финансистов, присутствовали также поэт Поуль Бергер, кавалерийский офицер Хансен-Иверсен, кандидат словесности Баллинг и журналист Дюринг. Пер никого из них прежде не встречал, кроме Бергера, да и того с трудом узнал. Сей фанатичный богоборец и преданнейший последователь Натана сменил мефистофельскую бородку на более окладистую и завёл себе новое выражение лица. Теперь он больше всего походил на общепринятое изображение страждущего Христа; один из присутствующих по секрету сообщил Перу, что Бергер только и мечтал о таком сходстве. Из того же источника Пер узнал, что Бергер совсем недавно, к великому удивлению друзей, выпустил несколько религиозных стихотворений, с помощью которых надеялся разом убить двух зайцев — добиться благосклонности Нанни и вскарабкаться на датский Парнас.