Изменить стиль страницы

Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?

Эта страна, законам и процветанию которой завидуют, вся пропитана жестоким равнодушием, бесчувственностью, говорил он себе.

Человечество распалось на монады. Везде — и может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона, думал Фридрих.

Энгельсу захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме, и он решил ночевать в Ливерпуле. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтобы ни одна привычная вещь не мешала думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.

Фридрих опустил суконную портьеру. Окна противоположного дома рассеивали его думы.

Бывают в жизни людей тяжелые минуты, когда человек как бы отходит в сторону от своей жизни и всматривается в свое прошлое, наклоняется, как над колыбелью новорожденного, над своим настоящим. Гнетущие минуты, отмечающие, однако, движение.

Фридрих будто опять подошел к знакомой зарубке на двери отцовского дома (каждые полгода отец измерял рост детей) и увидел, что она ему едва лишь доходит до плеча. Он заметно вырос.

Вошедший слуга принес ему заказанный ужин, раскрыл постель и переложил поближе к лампе черную библию. Пожелав доброй ночи, он тихо удалился. Фридрих курил. Лицо его было так же спокойно и приветливо, как всегда. Не переставая перебирать месяц за месяцем свое прошлое, он неторопливо принялся за ужин. Никогда еще аппетит не изменял ему.

Энгельс хладнокровно восстанавливал в памяти последние два года. Нет, они не пропали зря. Больше всего он боялся пустых часов. Не замечая времени, поглощаемого книгой, университетской лекцией, работой над статьей, он болезненно, как перебои сердца, ощущал каждое неиспользованное, канувшее в неизвестность мгновение. Но он не мог упрекнуть себя в самообкрадывании, в мотовстве, прожигании времени.

Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, рисунки, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.

На рассвете Энгельс лег, наконец, в постель. Машинально взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.

Он обрадовался этой книге, как старой школьной тетради. В детстве Фридрих открывал ее робко, с молитвой. Потом ее угрожающий переплет и непонятный язык раздражали мальчика, как постоянные проповеди, которые читали ему в доме все — от отца до старого лакея. Он мстил библии, выискивая в псалмах нелепости и высмеивая пророков. Неряшливые, юродивые пророки казались ему в лучшем случае чудаками и досадными глупцами. Он долго воевал с библией, вызывая на поединок самого бога. Это было тяжелое время, противоречивое и болезненное. В борьбе с собой, с семьей, с привычкой он, наконец, сорвал с себя путы религии и выбросил, как старый школьный ранец, книгу, которую так чтил в детстве. Прошло время. Читая Бауэра, Гесса, Штрауса, Фейербаха, он снова проделал тот же путь, идя дорогами своих былых мыслей, снова сразился с христианской догмой.

Страх и негодование остались позади. Разорвались ассоциации. Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» столь же поэтична, как и песня о Нибелунгах; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.

Перелистывая священное писание, Фридрих вспомнил им написанную шуточную библию: «Чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы казались ему всегда удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачества!

Фридрих достал свою поэму из дорожного несессера, расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.

Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!

«Может быть, это было неизбежностью для юношей Моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»

«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,
Не дай погибнуть им в страданиях безмерных:
Терпенью твоему когда конец придет,
Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?
Доколе процветать ты дашь в земной юдоли
Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе
Философ будет мнить, что «я» его есть «я»,
А не от твоего зависит бытия?
Все громче и наглей неверующих речи…
Приблизь же день суда над скверной человечьей».
     Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,
Еще не так смердит от разложенья труп.
К тому ж и воинство мое — от вас не скрою —
Не подготовлено к решительному бою.
Богоискателями полон град Берлин,
Но гордый ум для них верховный господин;
Меня хотят постичь при помощи понятий,
Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.
И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб —
Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»

Утром Энгельс вернулся в Манчестер. В этом городе он вскоре встретил ирландскую работницу Мари Бернс и подружился с ней. Молодые люди полюбили друг друга. Мэри стала женой Энгельса. Это был свободный союз, не скрепленный церковью и законом. Подруга Фридриха первая поведала ему много о нищете ирландского народа, его бесправии и упорной губительной борьбе за свое освобождение от ига британцев. Она стала проводником Энгельса по рабочим кварталам Манчестера, а также по «Малой Ирландии» — одному из пригородов, где ютились ее соплеменники — труженики и безработные.

Мэри оплакивала свою многострадальную отчизну, она была горячим приверженцем неистового борца за свободу Ирландии О’Коннеля.

После брака Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы.

В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно.

Ему удалось добыть парламентские синие книги, в них наряду с дипломатическими и политическими документами публиковались также отчеты фабричных инспекторов.

Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, о существовании которых он и не подозревал.

Но с каждым новым фактом тайна теряла свое обаяние, обнажалась.

Цифры, острые, как молния, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.

История рабочего класса, которую он изучал, была мрачна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей — пролетариев. Разве не опередили они — в невзгодах и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре? Книга о них могла стать путеводной нитью. Но об этом ее значении Фридрих пока решил не думать. Размышлять для него означало рыть — рыть до тех пор, пока не найдет клад — ответ.