«Вернулся бы ты на завод… Да тебя там всегда… без разговоров…»
Отец объяснял ей, что на заводе он работал давно, еще до войны, а нынче он и оборудования заводского не знает… Но иногда мама говорила, когда мы возвращались домой: «Он скоро вернется к нам», и я понимал — у них был разговор, и отец пообещал ей: «Это последний рейс»; такое стало повторяться все чаще и чаще, но я чувствовал: мама и сама не верит, что отец навсегда сойдет на берег.
А о работе его я в то время почти ничего не знал, это мне Леша потом рассказал:
— То особая порода моряков была. Сейчас уж нет таких… Я немного их застал, одним глазом взглянул. Все они через кочегаров проходили. А уголек лопатой покидать целую вахту — большим искусством обладать надо. Грязные все ходили, как черти. Их так и звали — духи. А с водой всегда было туго. Выдавали литр на день. Хочешь — мойся, хочешь — пей. Говорят, умудрялись так: и пили, и мылись, и еще постирать оставалось… Но и считались с ними на флоте, очень считались. Заходят на пароход в макинтошах, шляпах. Шляпу — на манометр. «Давай, говорят, раздувай». Свой шик. После войны флот маленький был… Да почти его и не было. В каждом порту толпы моряков на биче сидели. Но стармехи все равно в дефиците… И еще — очень свой пароход берегли. Если авария какая-нибудь в море, обязательно до прихода в порт все рапы залижут. Ведь могут потом не выпустить. А другого парохода нет… Очень берегли свои суда, драили до блеска… Это сильные люди были. Можешь себе представить, что в тропиках делалось возле топки. Кондиционеров тогда и в помине не было. Вентиляция — не помощник… 11 стояли вахту, держали котлы под парами… Я перед таким механиком всегда склоняюсь. Труднее его работы быть не может…
Так рассказывал мне Леша, а отец старался о своих делах не говорить…
Потом наступил день, когда мы с мамой в последний раз поехали к пароходу, надо было забрать вещи отца. Лука Иванович мог бы их переправить нам, но мама захотела еще раз побывать в отцовской каюте, на пароходе, который и был настоящим его домом.
В каюту нас провел Лука Иванович, здесь стояли упакованные чемоданы, а все остальное вроде бы оставалось таким же, как и в прежние времена, как при отце, но все же каюта была теперь чужая, — я это хорошо почувствовал; мы сели рядом с мамой на диване, и я заметил — она опустилась на него бочком, как обычно это делала в незнакомых местах, словно стеснялась; и так мы сидели с ней долго, молча, оглядывая фотографии на стене. Я загляделся на одну из них, где изображен был маленький остров с тремя пальмами и бесконечное море вокруг него. Отец умер в тропиках, он упал с трапа, поднимаясь на мостик, и судовой врач определил у него разрыв сердца. Его похоронили в океане по морскому обычаю, и мы узнали о его смерти только спустя месяц. Лука Иванович не хотел давать нам радиограмму, он решил приехать к нам сам…
— Ты иди, а я еще посижу, — сказала мама.
Она хотела остаться одна, ей нужно это было, и потому я тихо встал и вышел… Была весна, был солнечный, слепящий день над морем, и, хотя еще кое-где у стен припортовых построек лежал снег, тепло разливалось над гладью залива. Матрос сидел в люльке и, медленно покачиваясь, красил борт парохода; он с удовольствием водил кистью и высвистывал песню. Это была песня о морской дружбе, я редко слышал, чтобы ее кто-нибудь пел, ее по большей части почему-то высвистывали.
Небо, море, солнце, веселый свист матроса не объединялись в моем сознании со смертью отца, мир вокруг был одним, а внутри меня существовало нечто иное — мрачное и тяжкое, и я не в силах был примирить это внутреннее с внешним; наверное, поэтому, почувствовав слабость, сел на одно из бревен, лежавших на причале… Не знаю, сколько я так просидел, но когда поднял голову, то увидел — солнца нет, оно зашло за дальние дома, стоящие на берегу залива, мать шла ко мне, а у трапа на палубе парохода появился Лука Иванович, внимательно посмотрел в мою сторону.
— Через час они отойдут, — сказала мать.
— Куда? — спросил я, хотя для меня это уже не имело никакого значения.
— В Мексику, — сказала она, и только сейчас я обнаружил, что голос у нее какой-то не свой: она произносила слова так, будто ей сдавили горло.
— Что с тобой? — тихо спросил я.
Она смотрела на меня молча; на какое-то время в ее больших светло-карих глазах появилось нечто похожее на слезы, но она сумела побороть их, оглянулась на пароход, взглянула на Луку Ивановича и теперь уже резко повернулась ко мне, сказав сухо, строго:
— Лука Иванович сделал мне предложение. Я обещала ему ответить сейчас же.
Поначалу я не понял, что означало слово «предложение», я воспринял его так, будто оно было выхвачено из школьной грамматики: «…выражающее законченную мысль», и долго смотрел удивленно на маму; видел теперь перед собой ее сухие, выжидающие глаза, и вот по этим-то глазам и догадался, в чем дело, а когда догадался, то нечто темное и мрачное, что поселилось во мне после известия о смерти отца, всколыхнулось, вызвав удушливый приступ злобы, и я отчаянно закричал:
— Нет!
Мне почудилось, что эхо отозвалось за портовыми складами и дальними домами, и тогда еще сильнее закричал:
— Нет!.. Нет!.. Нет!..
Мама испуганно метнулась ко мне, прижала мою голову к себе, и я задохнулся, не в силах больше кричать, но меня начало трясти, как в ознобе, и я не мог уже справиться с собой… Потом, когда я вспоминал этот день, вспоминал, как мама уводила меня с причала, то мне чудилось: я видел взгляд Луки Ивановича, и это был особый взгляд — в нем не было ни упреков, ни сожалений, ни боли, в нем было презрение, обращенное ко мне…
«Он опять на „Перове“, — думал я, — это ведь мое судно, и ребята там свои, и Лешка… Почему же я здесь?»
К вечеру ветер стих, открылись звезды в небе и повеяло теплом, стали видны береговые огни; мы шли Бассовым проливом к Мельбурну. Моя вахта начинается в двенадцать, я проснулся рано, оставалось мне до мостика еще минут сорок, и потому я вышел на палубу — подышать… Нина стояла перед шлюпкой, накинув на плечи куртку, и не слышала, как я подошел к ней; она стояла, обхватив своими длинными руками локти, и было что-то неуютное в ее позе, что-то колючее.
— Добрый вечер, — сказал я.
Она вздрогнула, быстро повернулась, и в глазах ее сразу же возникло разочарование. Я понял: ждала не меня. «Ну и напрасно, — подумал я, — он еще на вахте…»
— Ты стала меня избегать последние дни, — сказал я.
Она отвернулась и сделала вид, что ее интересует мигающий вдали береговой маяк.
— Напрасно так думаешь, — ответила она. — Просто очень занята. Полно дел с пассажирами. Да еще самодеятельность… На мне танцы, ты знаешь.
Да, я знал, что она репетирует с официантками ресторана танцевальные номера самодеятельности, а у нас на пароходе придавали этому большое значение, потому что самодеятельность выступала перед пассажирами и все этим гордились. Мне не понравилось, как она отвечала, послышались в ее голосе нотки высокомерия, и вот тогда-то я неожиданно спросил:
— Ты давно не получала вестей от Леши?
— Сегодня, — сказала она своим ровным голосом, словно заранее ждала моего вопроса. — Идут на Кубу.
— Лука Иванович там. Знаешь?
— Знаю… Они стали на линию, сделают несколько рейсов.
— Ну и что? — спросил я.
— Ничего, — ответила она. — Просто мы можем их встретить, когда пойдем к Канарским островам.
«Вот оно что!» — подумал я, но тут же усомнился: как она могла это рассчитать? Впрочем, если знать наше расписание и время в пути «Перова», то рассчитать не так уж трудно; ну, конечно, ей помог Нестеров…
— Ты ведь мечтала о такой встрече, — сказал я. — Когда-то мне Леша говорил — ты ради этого ушла в море.
Она медленно повернулась ко мне, я видел ее лицо, высвеченное тусклой лампой, вмонтированной в подволок. Вообще это место на шлюпочной палубе было глухим, и освещение здесь было скверное, но я все же разглядел грусть в серо-голубых глазах и вместе с ней — тревогу; я тут же подумал: ей очень хочется поговорить со мной о Леше, но теперь она боится меня, потому что я знаю о Нестерове. Но я ошибся в своей догадке — ничего и никого она не боялась.