К нам присоединились еще два авиатора, и мы вместе сели в вагон электрички. Всю дорогу сержант с увлечением рассказывал о жизни и делах югославских партизан. Мы слушали так внимательно, что не сразу заметили подошедших к нам двух оборванных и исхудавших детей — мальчика и девочку.
— Дядя, дай хлебца, — тихо, почти шепотом сказал мальчик, протянув худенькую ручонку. Сидевший с нами майор вдруг вздрогнул и, схватив мальчика, крепко прижал к груди. Лицо у летчика побледнело, на глаза навернулись слезы.
— Сынок! — только и мог вымолвить он, целуя мальчика.
— Папочка, миленький, — заплакала девочка, обнимая колени отца.
— Доченька, доченька, — повторял майор и, не скрывая слез, целовал головку, худые щечки и крохотные ручонки дочурки. — Живы, живы, — приговаривал он, бесконечно счастливый.
— А мама где? — наконец опомнился майор.
— Мама там, в тамбуре, — сказал мальчик, прильнув к груди отца. За стеклянной дверью тамбура стояла у стенки изможденная женщина. Обливаясь слезами, она наблюдала встречу детей с отцом.
Майор, посадив детей на скамейку, бросился к двери…
Они долго стояли, крепко обнявшись, не произнося ни слова, муж и жена, нашедшие друг друга.
На первой же остановке они сошли. Майор просил передать, что отдыхать ему сейчас не время, надо заняться устройством семьи.
— До встречи на фронте! — сказал он однополчанину, с которым ехал.
Поезд тронулся, оставляя на перроне счастливую семью. Глаза у этих людей еще не просохли от слез, но то были слезы радости.
— Только на фронт, — сказал после некоторого молчания друг майора. — Надо бить гадов, бить без пощады, чтобы скорее могли встретиться дети с отцами!
— Вы не говорите в санатории, что я русский, — попросил нас сержант, — а то и слушать не станут.
— Они тебя и так примут за иностранца.
— Хорошо бы. Я сделаю вид, что не понимаю их, и буду настаивать, чтобы меня завтра же выписали.
В приемное отделение пришел начальник санатория. Сержант на ломаном языке доказывал, что ему немедленно нужно ехать на фронт, что он выполняет приказ своего командования. И надо сказать, у него этот номер ловко получился: начальник сдался.
В самом деле, можно ли отдыхать в такое время, когда товарищи дерутся, когда тысячи семей еще живут так, как семья случайно встретившегося мне майора? Нет, я не мог. На следующий же день добился комиссии. С документами в руках вышел во двор и неожиданно встретил Тамару. Моросил холодный дождь, с ее шинели стекала вода, на сапогах налипли куски глины. Вид у нее был такой, будто она несколько суток шла пешком по бездорожью.
— Наконец-то встретила, — вырвалось у нее, и мы бросились навстречу друг другу.
— Как ты здесь оказалась? — спросил я. — Не сон ли это?
— Неизвестность тяжелее всего, вот я на попутных и добралась, пока на фронте затишье, — ответила Тамара.
Легко сказать — добралась: из Польши до Москвы ехала на попутных машинах по запруженным войсками военным дорогам. Тряслась на пронизывающем ветру в открытом кузове грузовика…
Приди она в санаторий часом позже — и мы бы разминулись. И опять ей пришлось бы «голосовать» на дорогах, мокнуть и мерзнуть, добираясь в свой полк.
…Перед Малышкиным я предстал на другой день.
— Ну что ж, не мне комиссию проходить, тебе, — задумчиво и, как мне показалось, строго сказал врач.
У меня, как говорится, душа в пятки ушла. Я взмолился, упрашивая его замолвить хоть словечко.
— Хорошо, — согласился оп, — поговорю с председателем комиссии, но заранее ничего не обещаю. Ты же не закончил курс лечения.
Малышкин ушел, а мы с Тамарой остались ожидать решения.
Наконец он снова появился в дверях кабинета.
— Часа через два пойдешь на комиссию, — бросил он с улыбкой и удалился.
— Не волнуйся, все будет хорошо, — успокаивала меня жена.
Два часа мы проходили по госпитальному парку в ожидании комиссии.
Председатель, пожилой врач, после долгих расспросов предложил списать меня с летной работы. Тогда в разговор вступил Малышкин и убедительно опроверг его мнение.
— Ну, раз вы настаиваете — тогда другое дело, — сдался председатель.
В эту минуту Малышкин был для меня самым дорогим человеком на свете. Я не находил слов благодарности.
— Знайте, Евгений Трофимович, что первый фашистский самолет будет сбит в вашу честь, — сказал я, пожимая ему руку…
— Все в порядке, — объявил я Тамаре, выходя из кабинета.
— Ну, поздравляю, — обрадовалась она и, словно боясь, что врачи могут передумать, потянула меня к выходу.
Новая забота ожидала в отделе кадров, куда я явился за проездными документами.
— Ваша должность уже занята, — спокойно сказал кадровик, заглянув в толстую тетрадь, исписанную фамилиями. — Поедете на Первый Белорусский фронт.
— А какая должность в нашем полку свободна? — спрашиваю его.
— Должность заместителя командира полка, но ведь для вас это понижение.
— В этом полку я воюю не первый год, с ним и закончу войну, прошу направить меня именно туда, — решительно заявил я.
— С понижением?
— Это не имеет значения. Лишь бы в родной семье.
— Хорошо, если вы настаиваете, поедете в свой полк, но, повторяю, только заместителем.
К вечеру, пробившись сквозь плотную толпу военного люда, мы с Тамарой сели в вагон. Пассажиров тут было столько, что не повернуться, под потолком висело облако махорочного дыма. Но все это мало волновало: лишь бы ехать!
Через сутки добрались до Киева, здесь нужно делать пересадку. До прибытия нашего поезда оставалось еще несколько часов, и мы решили побродить по городу. Вместо улиц кругом были развалины. А сколько людей погребено под ними! Об этом мы узнаем позже — страшные цифры и факты. Очищая улицы, киевляне разбирали груды камней. Здесь же работали и военнопленные. Одни из них смотрели виновато, другие — враждебно.
На следующее утро наш поезд остановился на разбитой до основания станции Шепетовка. Говорят, ее разрушили наши штурмовики, уничтожая эшелоны противника.
Я выбрался из вагона глотнуть свежего воздуха и взглянуть, как тут поработали наши товарищи по оружию. Медленно иду по перрону, оглядываясь по сторонам. Вдруг среди множества незнакомых лиц замечаю лицо друга.
— Коля, Нестеренко! — крикнул я, еще не веря своим глазам. Ведь Нестеренко, как мы знали, погиб, разбился вместе с самолетом.
Но это был действительно он.
Мы бросились друг другу навстречу и крепко обнялись. Коля! Живой и здоровый! Только шрамы на лице… Я потянул его за собой, в вагон, познакомить с Тамарой. Он удивился: как это я, закоренелый холостяк, вдруг женился, не дождавшись конца войны.
— Ну а как твоя семья? — спросил я.
— Жена погибла, а дочка Люда у сестры, — с грустью ответил Коля.
— Расскажи, как жив остался, — тормошил я товарища, — ведь ты вместе с самолетом на глазах у всей эскадрильи упал. Знаешь, от той истребительной группы всего три летчика осталось: мы с тобой да Сенечка, он в нашем корпусе воюет. Тоже был не раз ранен…
— Вспоминать тяжело, — сказал Коля. — Помню только, как падал. Потом очнулся в темном чулане и никак не мог понять, где нахожусь. Попытался встать, не смог: все болит, будто под прессом держали. Чувствую, голова и рука перевязаны, а ног как будто совсем нет. Лежу на подстилке, через щелку свет пробивается, пахнет старыми кадушками, сеном и мышами. Не думал никогда, что действительность за сон можно принять. Оказывается, можно. Думал, вижу все во сне, только проснуться не могу…
Потом начало возвращаться сознание, вспомнил, как вылетели, как линию фронта перешли… И тут до меня дошло, что я на занятой немцами территории. Но где и у кого?
Пролежал я в этом чулане три месяца. Подобрали и спрятали меня колхозники. Когда я упал, к месту падения подбежали женщины, вытащили меня из самолета, раздели и побросали все в огонь — и форму и документы: немцев боялись. И остался я гол как сокол, нечем доказать, кто я такой.