Изменить стиль страницы

Сокольники военных лет. Каждый день в авиационный военный госпиталь с фронта поступают раненые и обгоревшие летчики. Ежедневно отсюда уезжают снова на запад спасенные от смерти, окрепшие воздушные бойцы.

 — Воскрес из мертвых! — слышу голос одного из уезжающих. — Огромное спасибо вам за ваши заботы.

Я с надеждой и робостью гляжу на врача. Что-то он скажет? Скоро ли я смогу вернуться в родной полк?

 — Скоро и ты поправишься, — говорит мне врач, словно отвечая на мой молчаливый вопрос. — Еще не одного фашиста прикончишь.

 — А долго мне придется лежать?

 — Не успел лечь, и уже спрашиваешь… Не спеши, подерешься еще…

От его уверенного голоса на душе у меня становится легче. Потом я не раз с благодарностью вспоминал врача Малышкина, который с первого дня сумел вдохнуть в меня надежду на выздоровление.

В нашей палате шесть раненых. Все — из различных родов авиации. Рядом со мной лежит пилот дальнего бомбардировщика ТБ-7, он не раз бомбил Берлин. Через койку — сильно обгоревший Герой Советского Союза Костылев. Он летал на пикировщике Пе-2. Когда его подбили, летчик на горяшем самолете «перетянул» через линию фронта. Он мог бы покинуть машину, но тяжело раненным оказался стрелок-радист. Пылающую, готовую ежесекундно взорваться «пешку» Костылев повел на посадку в поле. Приземлив машину на живот, он спас экипаж, но сам сильно обгорел, особенно лицо и руки.

 — Как дела на фронте? — спросил Костылев.

 — Заняли сандомирский плацдарм и закрепились, сейчас идут бои местного значения, — ответил я коротко.

В дверях появился Малышкин. Молодой, стройный, с внимательными глазами на усталом лице.

 — Подождите с расспросами, еще будет время наговориться, всю родословную узнаете, — остановил он любопытных. И обратился ко мне: — А теперь выкладывай по порядку, когда и при каких обстоятельствах почувствовал себя плохо.

Я рассказывал длинно и, наверное, наговорил много такого, что к делу не относилось. Но Евгений Трофимович Малышкин слушал так, будто я был у него один. Потом, уже после выздоровления понял, что таким вниманием и заботой он окружал каждого раненого и больного.

 — Ну что ж, — сказал Евгений Трофимович, выслушав мою «исповедь», — теперь наберитесь терпения и мужества: нужно спокойно лежать, даже не пить, не есть без моего разрешения. А вы, — обратился он к моим соседям по палате, — можете сколько угодно разговаривать, но его ни о чем не спрашивайте: ему пока можно только слушать.

Потянулись мучительные для меня дни. Это только со стороны может показаться, что лежать и молчать — легко.

Мой сосед оказался человеком словоохотливым. Как только доктор ушел, он стал рассказывать про свой последний полет. Возвращаясь с боевого задания, они попали в лучи прожекторов. Открыли огонь вражеские зенитки. Один снаряд угодил в машину. Летчик был ранен осколком, но сумел довести самолет до своего аэродрома. В госпитале он уже третий месяц.

 — Тебе что, месяц полежишь, и выпишут, — сказал он мне. — Доктор Малышкин чудеса творит, он, брат, не таких поднимал на ноги. Женат?

 — Женат.

 — Где семья?

 — Мать в Сибири, а жена на фронте, в нашем полку…

 — Ну, это, брат, не семья. У меня жена не на фронте, под Москвой, рядом, считай, и то ни разу ко мне не пришла. Вот тебе и семья!

 — По своей жене всех не суди, — возразил ему Костылев. — Что ты думаешь, все такие… Видел мою жену? Все бросила и примчалась сюда. Теперь вот силком не проводишь домой. А меня ведь исковеркали, как черт черепаху…

 — У вас дети, — не сдавался мой сосед. — А они лучше держат, чем каменный мост два берега. А у меня без детей видишь что получилось: месяца два побаловалась письмами и забыла…

Он сел на койку, с минуту посмотрел куда-то в сторону и, медленно повернув ко мне голову, равнодушно сказал:

 — Вот вернешься в полк, а жены твоей уже нет. Спросишь, где она, и тебе скажут: «У командира полка ординарцем служит».

 — Вот и хорошо, что у командира полка, — отвечаю с улыбкой.

 — Ну если тебе все равно, тогда другое дело…

 — Нет, мне не все равно, ведь командир полка — это я и есть.

 — Вы командир полка? — удивился сосед.

 — А что ж тут удивительного?

 — Вам же не больше двадцати семи лет.

 — Не по годам бьют — по ребрам. А жена моя в ординарцы не годится, у нее и без того дел много, она — инженер полка.

 — Вот это да! Женщина — инженер истребительного полка?

 — Товарищ больной, вам разговаривать запрещено, можно только слушать, — заметила вошедшая в палату сестра. — А вы, товарищи, понимать должны.

 — Машенька, а помнишь, какой я был, и то поправился.

 — Я-то помню, а вот вы забыли и не помогаете товарищу выздоравливать.

 — Больше не будем, честное слово, не будем, — сказал Костылев.

Сестра окинула взглядом койки, поправила белые кудряшки и, тихо прикрыв за собой дверь, вышла.

 — Хорошая девушка! — сказал Костылев. — За мной, как за маленьким ребенком, ходила. И выходила. Дни и ночи в госпитале проводит, когда она только отдыхает?

Заботы врачей и сестер делали свое дело. С каждым днем я чувствовал себя лучше.

 — А что у меня оторвалось? — спросил я однажды Малышкина, вспомнив ощущения во время последнего полета.

 — Ничего не оторвалось, было внутреннее кровоизлияние, теперь все позади. Пройдет две-три недели, и разрешу ходить.

Закончив осмотр, Малышкин передал мне привет от братьев Глинка. Познакомился я с этими замечательными летчиками на Днестре, когда их дивизия влилась в наш корпус. И сейчас мы оказались по соседству — братья лежали в другой палате нашего больничного корпуса.

Старший, Борис, был сбит истребителем противника и, раненный, выбросился с парашютом. Его подобрали наши танкисты. Это случилось во время самых жарких боев под Львовой.

Дмитрий Глинка оказался в госпитале, можно сказать, по воле злого рока. Когда Борис не вернулся с задания, все думали, что он погиб. Командир полка решил не говорить Дмитрию о гибели брата хотя бы несколько дней. Тут подвернулся удобный случай: кому-то нужно было слетать на прежний аэродром за оставшимися самолетами. Командир и послал Дмитрия с ведомым в командировку.

Погода стояла нелетная. В районе Кременецкой гряды самолет, на котором летел Дмитрий с напарником, был прижат низкой облачностью к горам. Летчик решил пройти между складками гор, но зацепился за сосну. Самолет разрушился и упал. Все члены экипажа погибли. Дмитрия и его ведомого спасла случайность. Они спали в кормовом отсеке, где обычно лежат чехлы. При ударе о сосну хвостовое оперение оторвалось и вместе с летчиками отлетело в сторону. Кроны деревьев смягчили удар — Глинка и его товарищ отделались сотрясением мозга.

Дмитрий попал в госпиталь на день раньше Бориса. Он долго был в бессознательном состоянии, а когда открыл глаза, увидел на соседней койке брата. «Вместе воевали, вместе в госпиталь попали», — шутили потом братья.

Через три недели, как и обещал Малышкин, я начал ходить и скоро почувствовал себя совершенно здоровым.

 — Евгений Трофимович, — однажды спросил я его осторожно, — наверное, мне выписываться пора?

 — Подожди, когда подойдет время, сам скажу. Твой сосед вон уже четвертый месяц лежит и ничего — терпит.

 — У нас там скоро наступление должно начаться, а я здесь лежу.

 — К наступлению успеешь, — сказал он так, словно ему была известна дата начала операции.

О том, что на фронте царит затишье, я знал из писем жены и товарищей. Боевая работа ограничивалась вылетами на разведку и прикрытием железнодорожных станций. Фронт накапливал силы.

Время шло, нетерпение мое росло. И вот однажды во время обхода Малышкин улыбнулся и сказал: «Что ж, истребитель, можно на комиссию».

Я чуть не подпрыгнул от радости, но доктор остудил мою прыть: «Разумеется, после двухнедельного отдыха».

Меня выписали и вместе с сержантом югославской армии отправили в подмосковный санаторий. Сержант был русский, он только служил в югославской армии стрелком-радистом бомбардировщика.