Изменить стиль страницы

Через снег и грязь шагает солдат. Сквозь штанину сочится кровь. Он хромает. Проваливается в ямы, спешит, руки его крест-накрест сжимают крохотный островок жизни, готовый вот-вот оказаться под черной водой.

Солдат в избе. Длинная старуха молча подносит стакан молока. Девочка открывает глаза и вдруг припадает к молоку. Солдат смотрит жалостно, даже как-то по-бабьи. И мы впервые видим: он жив. Остался жив.

* * *

Шли дни. Лида не звонила. Устраивалась для новой жизни? Выдерживала характер? Ждала зова? Виталий вздрагивал от каждого телефонного звонка, от шума открываемой двери. Ждал? Боялся?.. «И холодно бессонным глазам…» Растерянность прошла. И раздражение тоже. Теперь все чаще помнился маленький Крапивин-Северный и дорога к нему из лесничества. Вечерами ездил, закатным часом: за мутным стеклом кабины шевелились ветки, черные на оранжевом, что-то говорил случайный шофер, рассказывал. И — мелькание стволов, и свобода без забот, и свои короткие дорожные мысли, и удалая какая-то веселость, а все вместе — Лида. Все шло от нее. Только он, мальчик еще, по понимал.

И как он стоял в полутьме возле ее дома, и Лида открывала дверь в прочность и покой (теплый свет в глаза, теплый дух в лицо).

— С дороги?

Виталий думал: заботится. Если с дороги — скорей накормить. Теперь знал: хотела безраздельности. Чтобы сразу — к ней. И радовалась, когда было так (так было почти всегда).

Прасковья Андреевна, в те годы еще более шустрая, собирала на стол. А уж потом не путалась, шла за переборку.

— Ну, рассказывай, что там наш Рольф в лесах? (Они оба тогда любили Сетон-Томпсона — с тех пор, как Виталий принес Лиде эту книгу, толстую, в коричневом переплете с золотом, еще, наверное, отцову. Он сказал Лиде: «Для меня лучшей книги нет. Пусть — у тебя, ладно?» И она поняла, кивнула благодарно. Вот потому Виталий и назывался «Рольф в лесах»: лестная кличка.)

— Ну, так что наш Рольф?

— Он, Лида, за деревьями леса не видит. Он, как бобр, своими зубами грызет сухие деревья, потому что рабочих нет, и скоро будет, как пчела, опылять деревья.

— Бедный Рольф!

Она капельку подсмеивалась, и неудачи казались не такими уж тяжкими. Как он тянулся к ней в те дни!

Виталий — почти сорокалетний уже человек — оглядел комнату, заставленную полками, сразу увидел среди Лидиных книг Сетон-Томпсона — тот самый том, коричневый с золотом. Берегла.

Лидка, как же так?

Резко зазвонили у двери. Она! Лида! Вот и отлично! Все изменим… «Регенерация» — есть такое слово: восстановление… Уж если ящерица может восстановить оторванный хвост, а рак — клешню… А почему, собственно, звонит? Есть ведь ключ. А, чтобы он открыл…

Виталий думал так, пока бежал через коридор. Распахнул дверь. На площадке стояла сияющая Пашута.

— Папка! — Она так порозовела за дни отдыха, так рассиялись яркие и нежные глаза! — А где мама?

— Пашутик-Парашютик, дорогой! Ты почему одна?

— Бабушку похитили разбойники, чтобы взять с тебя выкуп.

И рассмеялась своей шутке — милое, ни в чем никогда не виноватое создание.

— Уф! Уф! — отдувалась теща, взбираясь по лесенке. — Хватит миловаться! Виталь, у нас тут заело замок от чемодана…. (Прасковья Андревна была не в ладах со всякой техникой, даже с чемоданной.) Пашута, поставь чайник! Ну что, Виталь, открыл? Молодец! Куда ты мои тапки забросил?

— Вот они, Прасковья Андревна.

— Как Лидушка?

— В командировке.

— Что это? Вроде не собирались. Где же?

— По разным городам.

— Ну-ну! Работа какая колобродная! Пользуется, что муж безответный.

Теща любила его. Господи, как все рвать? Вот оглянулась на дверь Пашутиной комнаты, зашептала:

— Ух, дочка твоя — прямо закружила всех! Парни за ней хвостом. И веселая была. Думается: может, и ничего, может, найдет судьбу.

— Рано ей о суд кис Прасковья Андревна. Пусть свою не высшую математику учит: (х-у)2

— Ну-ну, и то верно.

И теща потопала в кухню — делать ревизию их с Лидой «холостяцкому», как она говорила, житью.

Пашута, отпросившись у бабушки, помчалась к подругам. Виталий ушел в свою комнату. Прасковья Андревна, как всегда, стала топать и шаркать у его порога.

— Ты что, уже навечно теперь ааючился? Или чаи со мной погоняешь?

Но тут позвонили в дверь. Старуха открыла и так и накинулась радостно:

— Ох, пришел, земляк! Пришел, разбойник! Да уж и пытала я сколько пытала: где он, где дружок закадычный?

— Здравствуйте, теть Паш! Ну, вы цветете! Теть Паш, познакомьтесь. И обогреть бы чуть… Виталий дома?

Юрий вошел, обескураженный:

— Ты говорил… Она что, вернулась?

— Нет. Прасковья Андревна вернулась и не в курсе.

— Как же так?

— Они с Пашутой на каникулы уезжали, а в это время…

— Хм. И ты ей — ни-ни? Надеешься?

— Не знаю, Юр. Ведь себя тоже не поймешь.

— Видать, что так, — резко ответил он чему-то своему, — не поймешь.

Вошла Она.

— Эта женщина кто? — тихо спросила она. Спросила Юрия.

— Это Виталь Николаича теща, — с легким поклоном отметил он (Виталий удивился: неужели никогда у Юрки с Оной не было и слова о нем?). — Я разве тебе не говорил? Этот красавец увел у меня любимую тещу. Хороша старушка?!

— Очень прекрасный, — серьезно ответила Она.

— Виталь! — ухмылялся Юрий. — Тебя Прасковья Андреевна зовет «Виталь». Ты добрый?

— Может, поработаем?

— Непременно. Но ты добрый?

— Нет.

— Почему?

— Потому, что если делаю доброе, то из эгоизма: иначе себе дороже стоит.

— А! Ну, ясно.

Она переводила глаза с одного на другого, но в них не было вопроса. Видела Юрину взвинченность и не удивлялась. Может, поняла?

Юрий будто в ответ сказал Виталию почти шепотом:

— Ей безразлично. Ей — только сегодня, сейчас.

Она глядела ясно. Так глядят глухие или не знающие языка. Но ведь она знала!

— Онка! — засмеялся вдруг Юрий. — Ты когда-нибудь на качелях качалась?

— О! — легко выдохнула она. — Это… это… — И она взмахнула руками, будто отделяясь от пола. Ей тоже было приятно переменить тему.

На краю деревни стоит елка. На ней — детские качели: толстая проволока и досточка. А крепится это на здоровенном поперечном суку. Мимо елки по тропинке топает солдат. Он уже в штатском, и девочка — в длинном платьице, босиком: деревенские жители. Она диковата и как-то странно говорит, но он, вероятно, и не замечает этого. Проходят мимо елки. Он кивает ей на качели — покачайся, мол (он и сам-то с ней отвык от человеческой речи), — но девочка крутит головой: «Нет, нет!» Чудная. Потом всё же подходит, качает доску, смотрит, как поднимается она и резко падает. Глядит, не то задумавшись, не то вспоминая. И вдруг бежит к солдату, хватает руку, тянет его прочь. Они идут по песку, и на песке четкие следы его сапог и — слабенькие, как воробьиные, — меточки ее босых ног. Они идут, удаляются по песчаному берегу, а небо темнеет, и на нем рельефно — ели, на их фоне светлым пятном осины, березняк, и простор такой — небо, даль.

— Вот это я вижу, — говорит Юрий, когда все уже записано. — Хоть сейчас снимать. И что эта девочка ко мне прилепилась? Спится. И всегда на качелях.

— А ты знаешь, Юрка, ведь мы пропустили всю дорогу из Германии. Или не будем?

— Да… надо бы. Теплушка, наверное, солдаты; грязный пол, на который подстелили для девочки шинель… Крупно — чьи-то сапоги, добрые бородатые лица, глаза… Ах, какая все банальщина лезет! — Юрий опять занервничал: задергалось лицо, вздулась ноздря. — Да черт бы с ней, с дорогой! Не видал наш зритель дороги! — И добавил тихо, осудив себя: — Нет, знаешь, кто профессионален, тот любой проходной эпизод сделает. Ему это пустяк. А мы вот не можем.

— Юрка, ведь я вообще…

— Молчи! Думаешь, я к тебе таскаюсь ради твоей тещи? Или твоего этого амура с лампочками?! — И уже совсем мягко: — Помнишь, мы первый раз в Москве встретились? На фоне высотки и капустного ларька?