Изменить стиль страницы

— Что за голос у тебя! Точно от назойливой мухи отмахиваешься!

— Лида, я устал.

— От меня? Спасибо. Принимаю как подарок. К дню рождения. Он как раз у меня сегодня.

— Ой, прости, Лидка! Забыл.

— Ну что за пустяки!

— Мне очень стыдно. Еще раз прости. Давай-ка знаешь что? — Он поглядел на часы — еще магазины открыты. — Я сейчас сгоняю за подарком, за вином, ладно? Устроим маленький пир.

— Ах, разве в подарке дело?! Если бы ты просто с утра поздравил… Помнил бы…

В глазах ее стояли две огромные слезины. Она была права, конечно. В семье Виталия было принято отмечать дни рождения, Лида переняла этот ритуал, а вот теперь, после стольких лет, Виталий сам его разрушил. Он обнял Лиду, полный раскаяния, забыв обиду.

— Лидушка, милая, я виноват ужасно. Теперь она плакала:

— Я знаю, что ты не так уж ко мне… но не могу, не могу привыкнуть к этой роли: не любовь, а бытовая жена. Чтоб не мешала… не лезла…

— Но ведь у тебя тоже есть свое дело, Лидка, не греши.

— Я не могу уйти в него так, чтобы не видеть тебя.

Я всегда тебя…

Ее горячая, мокрая щека была возле его уха…

Ах, да бог с ней совсем, с этой обидой, — ведь Лида теперь единственный человек, который любит его, да так любит, что вся растворяется в этой любви, забывает свою глупую гордость, идет против себя.

— Лидка. Лидка!

И вдруг она вырвалась, слезы высохли, глаза сверкнули гневно.

— Я не принимаю подачек, ясно? Не при-ни-ма-ю!

И удалилась в ванную, заперлась. Могла бы не запираться. Он не побежит за ней. Глупая и грубая, вот и все.

— Ты глупый и грубый человек, Лида.

Он все-таки подошел к двери ванной. Оттуда слышались всхлипы, захлёбы, потом был открыт кран, потекла вода, и он вспомнил, что утром оставил там бритву, и страшно испугался, потому что слышал в Лиде нечто способное на это сочетание: ванна, вода, бритва…

— Открой, Лида.

Молчание.

— Лидка, открой. Я прошу.

Он подумал, что беспокойство в его голосе может придать ей храбрости. Надо иначе:

— Лида, я очень прошу тебя. Я хочу тебе кое-что сказать. Важное, Лида!

Там было тихо. Даже без всхлипов.

Еще недавно беда кутала его своим черным крылом. Тень этого крыла осталась над его жизнью вместе с памятью раскрытых дверей и завешенного зеркала, запаха еловых веток и привядшнх цветов… И вот снова!

Он закричал, навалился на дверь, крючок отскочил. Он почти налетел на Лиду, стоявшую посреди ванной. Испуганную.

— Ты что, Виталий? Ты что?

— Дрянь! Дрянь! Как ты смеешь?!

Он рванул ее за руку, вытащил в коридор. И вдруг заметил тоненькую хищную морщинку у ее рта. И сытое, сонное выражение глаз. Подумалось жестко: «Напилась крови!» И еще: «Неужели такое навсегда?»

А потом произошло странное, смутное, и Виталий не мог точно все припомнить. Он рано лег спать. Лида, как всегда после ссор, постелила себе отдельно. На этот раз — в комнате Пашуты. А где же были тогда Пашута с Прасковьей Андреевной? А, уехали на школьные каникулы. Да, да, это был январь (Лида родилась 7 января). Виталий достал две путевки в пансионат, и они двинулись, довольные зимой, предстоящим отдыхом и друг другом. А у Виталия и Лиды вот…

Он лежал один на широкой тахте (это прекрасно, что у нее хватило такта переселиться хоть на время!) и разговаривал с другой, понятливой Лидой. В их беседе не было ожесточения (может, потому, что не осталось сил после сцены в ванной).

Он. Лидка, ты бы могла стать моим главным человеком. Самым главным.

Она. Могла, да не стала, верно?

Он. Потому что начала пытать меня любовью. Разве ты не знаешь, что мы не прощаем слишком большой любви?

Она. Тут, значит, лучше поменьше? Да? Лучше недобрать, чем перебрать?

Она медленно вышла из-за крапивенского своего дома, из-за жердей, по которым тянулся хмель (такие жерди были в городке повсюду), — у нее было молодое, прекрасное лицо, длинные, как тогда, светлые волосы и независимая, та самая лихая улыбка, которая позже исказила ее лицо, жизнь, их отношения.

Молодая женщина подходила, тянулась к нему, а он видел только эту не идущую к разговору хищную, лихую улыбку. И теперь уже твердо знал: нет.

— Я не умею вполсилы, — говорила она, подкрадываясь. — Тогда уж ничего не надо. Хочешь, уйду?

Она, может, не верила словам, эта другая, молодая Лида. И он поймал ее на слове.

— Да. Хочу, — ответил он. — Уйди.

Лида запрокинула голову и завыла страшно, как воют бабы на похоронах. Космы ее, похожие на собачьи уши, мотались не в лад с движениями.

«Собака, чужая собака… Она перегрызет мне горло!» И в самом деле её хищные белые зубы с острыми клычками клацнули где-то рядом. Он проснулся, вскочил. Московская квартира. Пашутина комната пуста. На столе записка: «У нас, кажется, непоправимо. Я ушла. Ведь ты захотел, чтоб я ушла?! Л.»

Разве смотрят двое один и тот же сон? Значит, она уже научилась? Давно ли?

Внизу приписка: «Пока не позовешь, не вернусь».

— Я не позову, — сказал Виталий громко. И тут же ощутил это: гора — с плеч, а сам — в весе пера. Ветром сдует. Ах, как врастают в нас привязанности! В химии есть такое понятие — диффузия. Это когда два металла, тесно соприкасаясь, внедряют друг в друга свои молекулы.

В Виталии бродили эти нездоровые, надрывные, чужие молекулы, он ощущал себя совершенно больным. Нес гору — казался себе огромным, силачом, а гора с плеч — в весе пера… Ветром… Но ведь — свобода! Перо, ветер, полет, легкость.

Лида не взяла вещей. Она, эта Лида, не из сна, тоже, видно, не верила словам. Своим словам. Вернется. Вернется без зова.

Порыв ветра улегся. Успокоение. Свобода, вероятно, хотела ограничений…

Слишком долгим было соприкосновение двух разнородных металлов. Слишком.

Но куда деваются пришлые молекулы, когда диффузия прекращается?

Часть III. День жаворонка

Гл. XV. Вместе

Звонок в дверь был короткий, несмелый.

— Кто?

— Пустите погреться! Замерзли-от!

Виталии узнал не голос (сколько не слышал!), а манеру говорить — северную, где нет московского исчезновения окончаний (сам Виталий сказал бы что-то вроде «пустить»). А уж «замерзли-от» было для колориту. Это точно!

Распахнул дверь. Юрка! Тот стоял в светлой дубленке, блестящей нутриевой шапке набекрень, а из-за спины его выглядывал еще кто-то — маленький, в ушанке и в демисезонном елочкой пальто. (Неужели сынишка? А что? У меня Пашута не меньше.)

— Входите, входите!

Виталий потянул Юрку в комнату. Тот остановился посередке.

— Здравствуй, старик.

И мягко вложил в руку Виталия свою руку — широкую, горячую, очень телесную.

Глаза его смотрели горько и были влажны. И движения непривычно вкрадчивы. Он не то чтобы постарел за это время, но как-то осел, — может, из-за полноты. Из-за этой серо-розовой одутловатости и без того широкого лица. Юрка не был здесь никогда и теперь поглядывал на старые, Витальевой семьи еще, картины, на книги, несвежие обои. Он будто взвешивал что-то.

На широкой (общей?) тахте раскрытая книжка (какая?). Пыль на полке. (Что ж это? Руки у нее к дому не лежат?) Красные туфельки с перемычкой — не ее, маленькие (ребенок, значит, дочка).

— А… Где?..

— Нету, Юр.

— На работе?

— Не знаю. Тут такая история… Потом расскажу…

Юрий замер, будто споткнулся. Растерянно развел руками.

— А я… с собой… — И пошел в коридор. Оттуда послышалось его шмелиное гудение: — Ну, чего ты?

И в ответ шепот:

— Тесемки на шапке узлом завязались.

— О, горе мое! Подожди. Не крутись. Пошли.

И опять шепот:

— Дай волосы пригладить!

— Хватит, хватит! Юра тащил кого-то за руку, а тот упирался, прячась за его спиной.

Вот Юрий дернул руку, и на середину комнаты вылетел некто тощенький, в узких брючках под резиновые сапоги, в длинном и широком, как с чужого плеча, джемпере. Мальчишечья острая мордочка, коротко стриженные тускло-светлые волосы, из-под челки синие осколочки глаз, длинная, узкая улыбка, ушедшая в уголки рта… Существо поклонилось Виталию, не смущаясь, открыто поглядело в глаза. Потом протянуло руку: