Изменить стиль страницы

— Что?

— Он промечтал своего сына.

— Кто?

— Дмитрий Гаврилыч… Он промечтал Леву! Он не видел его, не знал, вот как дом, он мечтал о нем… Понимаете? Борис, вашему другу теперь хорошо — он в доме, о котором мечтает его отец…

Борис схватил доктора за грудки, мотнул, замахнулся… но тут же погасло, он отпустил доктора:

— Извините, — сказал он отворачиваясь, — вы правы… да, они сильно ссорились… Лева презирал отца…

— Я знаю.

— Мне было так стыдно подслушивать там… Но откуда вы узнали, что я стоял в коридоре? Вы там тоже были?

— Идемте, Борис, вы пьяны, вам надо лечь, выспаться, вы бредите…

— Как стыдно! Как низко! Я — крыса… Знаете, крыса, которая выбежала случайно из подвала… бежит и не знает, куда бежать…

— Идемте, совсем немного осталось, держитесь, идите и не думайте… Шаг, шаг, шаг… вот так… ступеньки, осторожно, еще ступеньки… Верочка, приготовь нам, пожалуйста, постели Борису… с похорон… да… что?… откуда я знаю… вот так… ноги… ботинки… свет… пусть выспится… да не шипи ты на меня!.. с похорон, говорю… завтра поговорим…

3

Ребров шел неторопливо, прислушиваясь к рези в паху, пот струился по спине и груди. Долго не мог найти кабинет доктора, блуждал по коридорам больницы. Встречались люди в белых халатах, с удивлением смотрели на него, провожали взглядом. Он не решался обратиться за помощью: так помят, так задрипан… Некоторые коридоры были совершенно пустыми: стулья, скамеечки. Он садился, прислушивался к боли, несколько минут сидел, дожидаясь, когда все затихнет — и боль, и круговерть в голове, и голоса, и шаги. Рассматривал свое отражение: небрежно нарисовали, а потом лист бумаги скомкали, хотели выбросить, но передумали, расправили, и вот он — я, высосанный бессонными ночами на барже, подсушенный в дровяном складу, — я стал похож на одну из тех голов, что рисовал Филонов — испещрен до неузнаваемости. Поминали с Ильмаром Леву. Поминали спиртом. Несколько дней. Поминали так, будто хотели спалить воспоминания о нем. Больница несколько мгновений производила впечатление заброшенного здания, в котором нет никого и давно не было. Зеленые стены, засохшие растения в горшочках, мухи на подоконниках, мухи в плафонах. Вдруг хлопала где-нибудь дверь, и тишина взрывалась голосами. Ребров вставал, шел дальше. Боль пульсировала, то засыпала, то просыпалась. Коридор не кончался. Двери вырастали в стенах, как жабры. Все чуть-чуть приоткрытые… Но вот — 37, 38, 39, 40 — постучался.

— Здравствуйте, доктор, можно к вам?

— Борис?! Откуда вы взялись? — Доктор Мозер подскочил, и весь блеск кабинета, весь свет вместе с ним двинулся навстречу художнику. Пожали руки. — Проходите, проходите. — Борис вошел. Доктор выглянул в коридор — никого, дверь бережно прикрыл — и на ключик. Со спины он был похож на белую крысу. — Садитесь, садитесь…

— Борис поморщился, кое-как опустился на стул; доктор уставился на него: очки сверкают, взъерошенный и нервный, белый халат мгновенно пришел в беспорядок, из карманчика шнурок вываливается. — Мы вас обыскались, Борис Александрович! Что ж это такое? Где вы бродите, дорогой мой?

— А что такое?

— Люди пропадают, дорогой мой.

— Какие люди? Не понимаю. При чем тут я?

— Аресты в городе, а вы и не заметили? Соотс[84] и Васильковский первыми схвачены. Бенигсен скрывается, все прячутся. К вам тоже приходили. Мне вчера позвонила вдова Николая Трофимовича, сказала, что к ней приходили из полиции. Вас не застали, обыскали квартиру. Вверх дном. Письма, бумаги — забрали. Оставили бумажку, вызов в полицию. Не явитесь, будут искать. А были бы вы дома, пришлось бы пройтись. И всё.

— Что значит всё?

— Спросите Веру Аркадьевну и Ольгу.

— То есть?

— Их арестовали!

— Их-то за что?

— Кто знает, Борис Александрович. Людей забирают, вытряхивают из постелей, а потом родные ходят и не получают ответа. В свое время вас известят, говорят им. И где они, спрашивается, а? В Совдепии!

— Да почему сразу в Совдепии? У вас чуть что, сразу Совдепия.

— Я получил письмо от генерала Штубендорфа, — с важностью произнес доктор. — Помните такого? — Борис кивнул. — Так вот, был схвачен эстонской политической полицией месяц назад, сдан НКВД, вывезен в Петроград, и оттуда, из чертова пекла, выслан в Германию под давлением немцев! Каково?!

— Слишком фантастическая история.

— Черт вас дери! — Доктор топнул. — Сам пишет! Я читал! Я вам говорю, честный человек, мне — верите? Неслыханный случай — само собой, трудно поверить, но факт! Все попрятались, кто куда, его ищут, а он ходит, как ни в чем не бывало! Людей хватают на улице, а он… Вы, я вижу, совсем ничего не понимаете. Не улавливаете связь: договор большевиков с немцами — выезд немцев — советские базы — эти исчезновения без малейшего объяснения. Все связано! Забирают, между прочим, бывших господ офицеров, северо-западников и прочих деятелей, монархистов и политически активных, членов Русского Национального Союза. Сто лет не нужны были эстонцам, а тут вдруг понадобились. Кому? НКВД, конечно. Не ушами хлопать надо и философию жевать, а в оба по сторонам смотреть! В диком лесу живем! Волки в униформе ходят, людей едят, понятно?

— Да что вы на меня навалились? У меня боли, доктор. Я три ночи не спал! На улице ночевал. На улице! У меня ничего не осталось! Я часы отца заложил!

— Извините. — Доктор отступил, замешкался, посмотрел на художника: Ребров был действительно помят. Ему стало неудобно. — Стар я, дорогой друг, простите, терпения не хватает. — Достал связку ключей. — Не ценит человек жизнь, не ценит… Где боли?

— Ну, там… где-то… в известном месте…

— Ах, ты… И как? Резкие, ноющие?

— Сперва были ноющие, а потом острее и… Совсем неприлично…

— Понятно. В штаны делали? Ну, не стесняйтесь, меня нечего стесняться, было?

— Было.

— Понятно.

Доктор положил в карман баночку из темного стекла с таблетками.

— Мы вот давеча шли, вы сказали, что так смешно он про свою боль сказал…

— Кто? Дмитрий Гаврилович? — Запер шкафчик, ключик в карман.

— Да.

— И смех и грех. — Посмотрел на художника поверх очков и совсем другим тоном сказал: — Ну, что? Дайте посмотрю! Снимите штаны и лягте на кушетку!

Ребров разделся и лег. Ему на миг показалось, что он навсегда расстался с одеждой. Глянул на нее, будто прощаясь, цепляясь за свой призрак: черные мятые брюки, потертый пиджак, белая рубашка и шляпа. Одежда вызвала в нем укол жалости к себе. Отвернулся к стене. Уставился в разводы краски.

— Вот, шел я тогда пьяный с вами, и боль меня изводила, в интимном месте, я смеялся над тем, как вы пошутили, а вместе с тем думал: сам как скажу? Понимаете?

— Давно это у вас?

— Нет. С апреля или марта.

— Понятно. Где? Рукой укажите место. — Резиновые перчатки липко причмокнули. — Понятно. Вот так больно?

— Да.

— А здесь?

— Нет, здесь ничего.

— Хорошо. А здесь больно?

— Нет.

— А так?

— Тоже нет.

— А вот здесь?

— Да!

— Хорошо, все. Одевайтесь! — Доктор бросил перчатки, снова открыл шкафчик, ушел в него с головой.

Ребров сел. Пот струился, утер. Начал одеваться. Никак. Доктор помог. Покрутились. Оделся.

— Так, — вздыхал доктор Мозер, перебирая баночки, — так, так… вашему горю мы поможем, с этим как-нибудь справимся. — Поставил на стол баночку с таблетками. — Так, это от боли и даже для удовольствия, но не злоупотребляйте. А это, — он встряхнул пузырек, как погремушку, — три раза в день, и я буду вас проверять… и еще кое-что принесу…

— Хорошо.

Борис потянулся и вздрогнул.

— Боли?

— Да.

— Три раза в день! — Тук-тук-тук пузырьком по столу. — Строжайшее воздержание от алкоголя! Примите сейчас же морфин. — Наполнил из графина стакан. — Вам сразу станет легче. А что касается остального… Слушайте, Борис Александрович, знаете что, я сейчас вас отвезу на квартиру моих знакомых. Там побреетесь, помоетесь… Переждете… Что-нибудь придумаем…

вернуться

84

Яан Соотс — генерал Эстонской армии, в 1921-23 и 1924-27 гг занимал пост военного министра Эстонии.