Изменить стиль страницы

В приемном покое, кроме нас, никого не было — одна сердитая санитарка. Кровь из моей правой ноги стекала помаленьку на пол, и что-то сердито ворча, она поставила таз, но сочувствия не проявила. Около меня сидел Боголюбов и опасливо смотрел на свою левую руку, она распухала на глазах.

Санитарка куда-то вышла, но вскоре снова появилась и обратилась ко мне: «Вставай, тебе в операционную». Боголюбов, цыкнув на нее, поднял меня одной правой, а я уцепилась за его шею, и он, сильно хромая, пошел, а у дверей заорал: «Показывай, куда нести!» Тут уж и она струхнула.

Грязные (перед «полетом» шел дождь), вымазанные кровью, мы явились в стерильную операционную. Врачи стали что-то говорить Коле, а он им: «Никуда я не уйду». И мне: «На, покури». И сунул свою папиросу мне в рот. Все это время он непрерывно курил.

О моих ногах лучше не рассказывать. В правую, которую надо было зашивать, стали что-то колоть, потом, сказав: «А теперь надо потерпеть», — облили левую, ободранную, йодом. Я стала корчиться и на какие-то минуты потеряла сознание, хотя до того воспринимала все очень ясно. Что и сколько времени они делали с моей ногой, я не поняла — очень было больно. Верный друг Боголюбов прижимал меня к столу, заслоняя собой, чтобы я не видела, что делают врачи. Они так и не смогли от него избавиться. Потом ему перевязали руку и осмотрели колени — он их сильно расшиб.

Назад в приемный покой меня везли на каталке, под охраной Боголюбова. У меня были забинтованы ноги, плечо и рука до локтя. Каким чудом мы не переломали кости — не понять.

В приемном покое нас встретили директор театра Месхетели и Михальский. Они были растеряны — уж очень вид у нас был плачевный. Порванные и перепачканные кровью костюмы. Я думала, что у меня что-то с затылком, а оказалось, что моя шляпа из рисовой соломки сбилась в колючий комок и давила (шляпы тогда носили на резинках, под прическу).

Врачи вышли провожать. Это было воскресенье, и пациентов не было, только дежурный персонал. Месхетели и Михальский о чем-то их тихонько спрашивали, и я услышала: «Чудеса! Пройдет, Только нога посерьезней. Все время лед». Они даже любезно предложили меня оставить, но тут уж я запротестовала — домой!

В машине Месхетели сидел с водителем, а я лежала на коленях у Михальского и Боголюбова. Его отвезли первым, а потом меня.

Подъезжая к дому, я увидела спину моей мамы. Был уже вечер, и она, ничего не зная, уходила к себе. Мы сидели в машине, пока она не скрылась за углом. У подъезда стояли муж и Раевский. Дорохин сказал что-то резкое директору, тот молчал. Меня осторожно стали вынимать из машины — уже накатывала боль. Дома платье пришлось разрезать, очень болело плечо. Устроив меня в подушках на диване около телефона, Михальский и муж ушли добывать лед — холодильников тогда не было.

По телефону у меня справились, верно ли, что Пилявская с лицевым ранением в тяжелом состоянии в больнице. Это звонила Екатерина Ивановна, будущая жена Прудкина. Когда я заверила ее, что жива и не так все страшно, то услышала много добрых слов.

Пропуская подробности, скажу, что лежать мне пришлось долго. Ногу мою распарывали, чистили и опять зашивали.

Бедного водителя «виллиса» через 4 месяца судили. В этой катастрофе он был очень тяжело ранен, и я, взяв грех на душу, сказала на суде, что он был абсолютно трезв. А молоденький «храбрец», наш сопровождающий, даже и не был судим, на суде отсутствовал, хотя причиной беды был именно он, изрядно выпивший.

Курочкин пролежал в больнице полгода.

… В том году летом в «Пестово» театр предоставлял комнаты, но без питания. Нам с мужем дали комнату Ивана Михайловича Москвина (по его распоряжению), так как он в то лето жил со старшим сыном где-то под Москвой. Это была замечательная комната на втором этаже старого барского дома. С нами была наша Елена Григорьевна с примусом и продуктами.

Друзья настояли на праздновании моего «второго» дня рождения и десятилетия нашего брака (с опозданием на год). Пароходом из Москвы прибыли Михальский, Конский и Раевский, перевязанные полотенцами, со съедобными дарами. Стол накрыли в общей гостиной. Были Грибовы, Калужские, суфлер Алексей Иванович Поляков с супругой, бывшей каскадной из провинциальной оперетты, очень представительной полной дамой.

Поляков, помогая мужу откупоривать бутылки, напробовался, а у него в подогретом состоянии была слабость к частушкам рискованного содержания, и он запел. Наши мужчины кисли от смеха, а его супруга, всплескивая пухлыми ручками, умоляла: «Алексей Иванович, войдите в себя, вы в обществе!» Но он «в себя не вошел», и за стол сели без них. В тот вечер было особенно дружно и весело.

Приезжал как-то в «Пестово» и Николай Павлович Хмелев с Лялей. Он зашел к нам, а Ляля сразу пошла к маме и сестре Яншина.

Как-то Алексей Николаевич Грибов попросил у меня фронтовой бинокль — зачем-то он ему был нужен. После обеда пришел со словами: «Соня, я его потерял!» Сердиться было невозможно, такой растерянный и огорченный был у него вид. Мы стали спрашивать, где он мог его забыть, наверно, на рыбалке. Они с мужем и еще несколько наших пошли искать — я была еще не ходок. Искали долго и нашли. Оказывается, он его старательно укрыл лопухами от ребятишек и, увлеченный рыбалкой, забыл и пришел каяться. «Жив твой летчик!» — еще издали кричали они хором.

…В «Пестово» жили Дмитриевы всей семьей. Маленькая Анька уже тогда училась Играть в теннис у Всеволода Вербицкого — он до войны был «первой ракеткой» Москвы. И вот — парад пестовских теннисистов и последней вышагивает Аня с детской ракеткой на плече.

Как-то в дождливый день сидели на верхнем крытом балконе, кто с книгой, кто с рукоделием. Пришел Владимир Владимирович Дмитриев, он тогда готовил эскизы к «Борису Годунову» и в этот день собирался писать сцену «У фонтана». Он привык и даже любил работать на людях, а мы стали делать ему шуточные заказы, что хотелось бы каждому увидеть на эскизе.

Мы были изумлены, когда увидели результат: на эскизе было все из нашей болтовни, но в какой гармонии, с какой глубиной и любовью к природе, как красив был этот парк с фонтаном и видневшимся вдалеке дворцом Мнишков!

…В осень 1945 года особенно часто принимали нас у себя необыкновенно радушные, хлебосольные Тархановы.

У них теперь всегда бывал Иван Михайлович Москвин, бывали Калужские, Ливановы, Василий Орлов, чаще без жены — Марии Николаевны Овчинниковой, и мы.

Михаил Михайлович, сидя во главе стола, всегда сам оделял всех каким-нибудь уникальным для тех дней блюдом. Он вел стол по-московски широко, ласково и весело. Добрее Елизаветы Феофановны трудно было найти человека, но ее привычка одаривать гостей заставляла опасаться, как бы она не разорила дом. В такие вечера сына Ваню — ныне маститого профессора Школы-студии МХАТа и моего коллегу — отправляли на дачу.

Сколько интересного о прошлом провинциальных театров, сколько невероятных историй было рассказано, и какими мастерами! Бывало — пели. Знаменитый трактирно-шуточный хор под управлением Москвина — этого словами не расскажешь.

…В ту осень я была много занята в спектаклях. И случилось так, что на сцене мне не довелось видеть рабочие репетиции «Грозного» («Трудные годы») и как Хмелев строил свою роль. Я могла только догадываться. В ту пору мы встречались с ним редко, уж очень он был занят.

Наверное, это было в октябре. Я встретила Николая Павловича на улице. Он шел из театра, а я — на какой-то концерт. Мне показалось, что у него воспаленное лицо, хотя было довольно прохладно, и я спросила его о самочувствии. Иногда у него бывал по-детски обиженный тон: «А чего ты хочешь? У меня — двести давление». Тогда я не очень в этом разбиралась, но поняла, что высокое, а он продолжал: «Вот врачи велят не курить, не есть мясные супы, советуют лежать! А спектакль?» И почти со слезой и сердито: «Попробуй не курить, когда прогоны скоро!» Смысл я передаю точно. Еще что-то он сказал о своих руках, на что-то пожаловался, но я боюсь быть неточной. Что греха таить, — все мы, друзья (а о других и говорить нечего), посмеивались над ним из-за его иногда капризного тона и жалоб по пустякам. Он был обидчив. О серьезности его болезни по-настоящему не задумывались.