Изменить стиль страницы

…Шли репетиции трагедии Толстого «Трудные годы». Ставил Алексей Дмитриевич Попов, помогала ему Мария Иосифовна Кнебель. Хмелев был завален работой — спектакли, где он участвовал как актер, режиссерские работы, выпуск новых спектаклей. Роль Грозного требовала больших затрат, почти ежедневных репетиций.

Как-то я зашла к Ольге Сергеевне Бокшанской в ее «предбанник», а рядом в кабинете репетировал Алексей Дмитриевич Попов. Слышны были голоса актеров. Дверь открылась, и вышел Николай Павлович. На что-то стал тихонько жаловаться. Я спросила, интересно ли работать с Поповым. Николай Павлович как-то отмахнулся и сказал тихо: «Не по-нашему». И стал рассказывать, какой необыкновенный сын Алешка и что только с ним ему очень хорошо. Но такое настроение было у Хмелева поначалу. Уже через какое-то время он глубоко погрузился в эту сложнейшую роль.

…У Ольги Леонардовны редко собирались по нескольку человек. Во время войны она жила замкнуто. У многих из нас, близко знавших Ольгу Леонардовну, было впечатление, что наши верховные власти относятся к Книппер-Чеховой сухо, если не предвзято. Ее перестали приглашать на правительственные приемы, которые хотя и реже, чем до войны, но бывали, особенно в 1944 году. Очень редкими были концерты с ее участием и совсем не было приглашений на радио. Ее это угнетало, ранило самолюбие. Но Ольга Леонардовна, человек сильной воли, прятала все глубоко в себе. Вот только когда к ней обращались с просьбами о помощи, она отказывала. Люди обижались, а она говорила: «Я же только помешаю».

Помню, собрались как-то у Барыни Лев Книппер, Василий Орлов, Федор Михальский, Рихтер с Ниной Дорлиак и я (муж был на фронте). Ольга Леонардовна сказала что-то вроде: «Если бы мое пианино не было бы в таком плачевном состоянии, я бы попросила вас, Слава…» Рихтер тут же сел к инструменту и с присущей ему деликатностью стал доказывать, что, мол, все хорошо. Что он тогда стал играть, не помню, но когда дошло до форте — с грохотом выпали педали. Рихтер сидел смущенный, даже испуганный. Ольга Леонардовна говорила, что пианино такое же старое и разбитое, как и она. Лева Книппер стал прилаживать педали, и вскоре все было готово. Святослав Теофилович снова начал играть, но очень скоро педали опять обрушились. Тут уж на всех напал смех, а уникальный пианист смущенно говорил, что он совсем не сильно нажимал на педали. Музицирование пришлось прекратить.

Детская непосредственность, необыкновенная скромность и какое-то жадное восприятие всего, что было ему интересно, простота поведения, отличающая людей, подлинно воспитанных, и необыкновенная доброжелательность — вот что покоряло в общении с Рихтером, кроме редчайшего дара проникновения в самую глубину произведения и виртуозности исполнения.

Ольга Леонардовна очень горячо и нежно относилась к обоим Рихтерам.

…По-прежнему бывал у нас Александр Александрович Фадеев. Он заметно изменился — голова стала совсем серебряной.

Кроме частых поездок на фронт, он был очень занят своим первым — правдивым — вариантом «Молодой гвардии», рассказывал о том, как собирал материал и что довелось ему узнать о трагической судьбе отважных молодогвардейцев. Иногда с грустью говорил о своем любимом «Последнем из Удэгэ»: «Наверно, так и не допишу…» Был он грустен, что-то очень угнетало его.

…Примерно в это же время Бокшанская по секрету сообщила мне, что на «Курантах» был Поскребышев и благосклонно отзывался обо мне, и посоветовала послать на его имя просьбу об отце и даже помогла мне составить текст.

Прошло совсем мало времени, и моя мама «приняла телефонограмму» (так ей сказали): в такой-то день и час мне надлежит явиться за пропуском в прокуратуру.

Когда я пришла и сообщила текст этой телефонограммы, на меня изумленно посмотрели и строго спросили: «Вы соображаете, к кому просите пропуск?» Я ответила, что ничего не знаю — так было продиктовано.

Стали туда звонить, мне приказано было ждать. Через какое-то время пришел военный, у меня взяли паспорт, взамен дали пропуск и повели. Это было в здании Прокуратуры Союза.

Наконец привели в кабинет, где сидела весьма надменная дама, и меня сдали ей. Мой «конвоир» ушел. Она мне приказала: «Ждите». Сесть не предложила и удалилась за обитую кожей дверь. Вернувшись, молча указала на эту дверь, не закрывая ее. За ней оказалась другая дверь. И я вошла.

Большой кабинет, обшитый деревянными панелями. Далеко от двери — роскошный письменный стол, а в кресле человек в генеральском мундире. Ни кивка, ни слова. Я остановилась у двери. Пауза, потом я услышала презрительный, надменный голос: «Ты долго будешь писать?» Я обомлела, но все-таки севшим голосом сказала: «Пока не узнаю, жив ли мой отец!» — «Конечно, жив. Все! Вон!»

Больше он не дал мне рта раскрыть, и я вернулась к надменной даме. Она сказала что-то в трубку, я стоя дождалась появления «конвоира». В обмен на пропуск мне вернули паспорт — и то хорошо.

Я плохо помню, как шла домой. Я поняла, что дальше мне некуда. Лицо этого генерала я хорошо запомнила, а вот фамилию не помню. Тогда много было таких. Больше до 1955 года я никуда не обращалась.

Приближалась победная весна. В Москве гремели салюты.

Я помню, как по Садовому кольцу (я стояла на углу против теперешнего зала Чайковского) шла колонна пленных. В первом ряду Паулюс, а за ним много генералов. Бесконечен был этот «парад» позора побежденных, а за ними поливальные машины смывали и самый их след.

Москвичи стояли плотной толпой на тротуарах, и было какое-то величавое и грозное молчание — даже не плакали осиротевшие. Наверное, от этого было еще страшнее этим жалким обшарпанным подобиям бывших завоевателей…

… Анастасия Платоновна Зуева и Николай Иванович Дорохин в апреле 1945 года, после премьеры «Офицеров флота», отправились в свою одиннадцатую поездку с фронтовой бригадой. Она была сборной: певцы и музыканты, артисты балета Большого театра, лучшие солисты филармонии. Ехали они поездом через границу до Германии, поездка была длительной.

Через какое-то время Ольге Леонардовне позвонил военный и сказал, что привез из Берлина письмо на ее имя с резолюцией Берзарина отдать в руки. Ольга Леонардовна и Софа решили, что это письмо от Николая ко мне, для верности — на имя Книппер-Чеховой. Все как будто совпадало, с Берзариным мы были знакомы. За письмом надо было ехать куда-то в район Бутырок. Я нашла дом и квартиру, но хозяина не оказалось. Открыла мне женщина, предложила подождать, но в квартиру не пригласила. Я ждала на улице. Через какое-то время показался военный, и я спросила его фамилию. Он попросил у меня документ. Я показала свой пропуск в театр с моим фото, и тогда он вынес мне большой плотный конверт, где крупным, чужим почерком было написано: «Ольге Книппер-Чеховой».

Не заходя домой, я понесла письмо к Ольге Леонардовне. Вскрыв конверт, она брезгливо отбросила его со словами: «Это не мне». Тут уж мы с Софой взялись за письмо. Оно начиналось так: «Дорогая мамочка, ты так внезапно уехала…» и всякие вопросы — не нужно ли выслать что-то из гардероба, какие-то домашние новости. Письмо было написано карандашом на нескольких листках. А в конце приписка: «Если увидишь тетю Олю, поцелуй ее». Когда чтение кончилось, Барыня сердито сказала: «Я всегда знала, что она авантюристка».

Письмо было адресовано ее родной племяннице — Ольге Книппер-Чеховой, уехавшей из Москвы в Германию в 1922 году с маленькой дочкой после развода с Михаилом Александровичем Чеховым (Михаил Чехов был родным племянником Антона Павловича). Ольга Константиновна Книппер-Чехова была женщина редкой красоты. В Германии она стала знаменитой звездой кино, вращалась в самых верхах и была хорошо знакома с Гитлером.

Ольга Леонардовна была оскорблена и очень встревожена, а главное, не знала, что делать с письмом. Мы решили позвать Игоря Нежного и с глазу на глаз отдать ему это письмо в руки, объяснив, как оно было получено. И действительно, на следующий день Барыня рассказала, что Нежный ее успокоил и взял письмо.