Изменить стиль страницы

Мне было очень трудно. В кулисах несли дежурство Шверубович и Михальский со средствами скорой помощи на всякий случай. Я додержалась до конца третьего акта, но когда пошел занавес, я тоже куда-то «поехала» и очнулась, лежа на траве. Товарищи обмахивали меня кусками фанеры. Антракт продолжался 40 минут. Зрители терпеливо ждали, и мы доиграли последний акт. Во время ужина с командованием ко мне приходили пить за здоровье, а я лежала чуть живая, но гордая своей выносливостью.

Были мы и в Интернациональном полку, которым командовал полковник Берзарин, впоследствии первый комендант поверженного Берлина. Этот полк располагался далеко в сопках. Как нам сообщили, они три года не видели штатских.

Ехали мы по очень красивым местам, совершенно безлюдным — по обе стороны дороги только кустарник и разноцветные поляны, покрытые маками, ирисами и дикими анемонами. И вдруг из кустов донесся голос: «Привет дорогим гостям!» А с другой стороны дороги на нас посыпались маленькие листовки со словами привета, и опять тишина. Едем дальше и еще издали видим арку. По обе стороны — бойцы с охапками цветов, а поперек протянуто полотнище: «Слава Художественному театру». Тут уж, осыпанные цветами, даже наши мужчины стали вытирать глаза.

Въехали на плац полка, где перед строем нас приветствовал полковник Берзарин.

Мамошина оттащили, не дав ему раскрыть рта. Ответное слово держал Раевский.

Нас провели в палатки, и опять мы были растроганы до слез: у коек на брезентовых стенах были пришпилены отрезы разноцветного шелка — забота жен командиров.

Гостили мы там два дня. Давали оба спектакля и концерт, а в нашу честь были устроены стрельба на приз и конные состязания. Тут уж первым был Вадим Шверубович, ему достались главные призы, но Раевский тоже сидел на лошади, хотя и впервые в жизни, и тоже стрелял. Через два дня мы прощались с этим полком и с Берзариным как с самыми дорогими друзьями. Говорят, что в сопках цветы не пахнут. Роскошные букеты наши пахли «Красным маком» и «Москвой» — их надушили.

Во Владивостоке, в настоящем театре, мы показали оба наших спектакля и концерт и еще отдельно концерт — для гражданской публики.

Владивосток нас поразил своей красотой, особенно бухта и порт «Золотой рог». Разместили нас в комфортабельной гостинице. Вечером мы — Шверубович, Грибов, Дорохин, Раевский, Елина и я, не слушая предостережений нашего «начальства», пошли на знаменитую тогда «Миллионку» — место скопления различных людей, языков и каких-то блатных жаргонов. Лавчонки, притоны, даже с красными фонарями у входа, харчевни, чайные. Люди клубились, все это гремело, веселилось и ссорилось, довольно активно. И тут мы увидели «Драконов» из международного вагона. Она — в рваной тельняшке, он тоже одет как оборванец, оба о чем-то яростно спорили, грязно ругаясь.

Только мы направились к какой-то лавчонке с амулетами и разной мелочью, как нас остановили одетые в штатское наши военные и вернули в гостиницу, строго распекая за прогулку, которая могла быть небезопасной. Алексей Грибов все-таки умудрился приобрести палочки, какими едят на Востоке, и с гордостью показывал их нам.

Пришло время ехать домой к началу сезона.

Во Владивостоке не оказалось отдельного вагона с душем. Наше военное начальство очень смущалось невозможностью отправить нас должным образом. В Москву срочно уезжало много начальства, и все брони были аннулированы.

Несколько человек во главе с Грибовым и Шверубовичем уехали, кажется, на сутки раньше, а всех остальных распределили по всему составу. Провожали нас опять торжественно и сердечно. Среди провожающих был один из заместителей Блюхера. Произнес слова привета и Александр Александрович Фадеев, с которым мы встретились и подружились во время этой сказочной поездки. После выступления, закончив своим обычным: «А мы живем!», он сообщил, что тоже едет с нами — вот так, как есть, без вещей.

В международном вагоне нам приготовили два купе: в одном супруги Селивановы, в другом — Елина и я. Для наших женщин были места и в мягком вагоне, еще было два купированных жестких и несколько мест в общем плацкартном вагоне. Фадеев ехал в общем, наотрез отказавшись от купированного.

К нам с Елиной часто приходили в гости товарищи, а у Селивановых организовался преферанс. Ехали хорошо, дружно, питались в вагоне-ресторане. За всю поездку мы не истратили ни копейки, только во Владивостоке, в магазинах, поэтому с удовольствием «сорили» деньгами в ресторане. (Мы получили за неиспользованный отпуск двойную зарплату и суточные — это была для каждого из нас довольно солидная сумма.)

В дороге произошел такой случай. Рядом в купе ехали двое, один из них — военный — был необыкновенно мрачен, за несколько суток не произнес ни одного слова и много пил. Как-то Фадеев пришел к нам в гости. По соседству, у Селивановых, играли в преферанс, там был и мой муж, мы собирались пойти все вместе в ресторан ужинать. Я и Александр Александрович вышли из купе, где переодевалась Елина, как вдруг соседняя дверь с треском откатилась и мрачный военный с неразборчивыми выкриками пробил оба зеркальных стекла в окне коридора — очевидно, чем-то металлическим, Руки его были окровавлены. Александр Александрович, подбежав к нему, пытался его унять, что-то говорил, а тот вдруг вцепился этими страшными руками Фадееву в горло и стал его душить, грязно ругаясь. Я заорала что было силы: «Коля!» Муж выскочил и бросился оттаскивать военного, пытаясь расцепить руки. Прибежал проводник, кто-то еще, и начали бороться с этим страшным человеком, а он, как бы опомнясь, выкрикивал: «Я Германн! Тройка, семерка, туз!» Тут вышел его попутчик, ловким приемом уложил хулигана плашмя, и его унесли в служебное купе.

О ресторане не могло быть речи, у Фадеева были запачканы кровью руки и шея, Дорохин тоже был в кровавых пятнах. Когда оба привели себя в порядок, а Петр Селиванов дал им свои рубашки, к нам постучал человек, ехавший с тем сумасшедшим. Он очень вежливо, но спокойно извинился, сказав, что виновного снимут с поезда на ближайшей станции и что ужин принесут нам в купе, ясно давая понять, что огласка нежелательна.

В вагоне все двери были закрыты и стояла тишина, только мы взволнованно перебирали все детали случившегося, а Александр Александрович, похохатывая, говорил Коле: «Ну ты прочный друг». Горло он все-таки растирал, хоть и говорил, что пустяки.

Это было до Иркутска, а потом случилась беда — заболел Гриша Конский, у него начался жар и распухло горло. Какой-то медик, из пассажиров, осмотрев Гришу, сказал, что его надо немедленно снимать с поезда. Гриша заплакал и умолял не бросать его. Мы дали слово. Наступил день, когда ему стало хуже: он с большим трудом говорил, задыхался.

Николай Дорохин взял у Раевского довольно длинную клеенчатую полосу. Аккуратно оторвал половину полотенца, намочил в водке и этот странный компресс положил Грише на горло. Взяв мою чайную серебряную ложку, Дорохин стал точить ее плоскую ручку на каком-то бруске. Я спросила, для чего, но не услышала ответа.

И вот ночью мы четверо — Дорохин, Раевский, Михальский и я — сидим молча и смотрим, как мается Гриша, а на столике в стакане с водкой ручкой вниз — моя ложка. Очень страшно было. Сидели мы долго, как вдруг Гриша захрипел, стал мычать и плеваться. Лопнул, прорвался жуткий нарыв в горле.

К утру температура упала, Гриша, весь в поту, был очень слаб. Мы его обтирали водкой из стакана с источенной ложкой. Когда я спросила мужа, как бы он действовал ложкой, он ответил: «Вскрыл бы! А что ж, помирать?»

Гришу навещали, поили теплым молоком, а в ресторане для него варили жидкие каши. Фадеев, заходя, неизменно говорил: «Все парашюты пускаешь?», а счастливый Гриша, иногда еще отплевываясь, тоже шутил над собой и как страшный сон вспоминал Николая, «душившего» его компрессом (про ложку ему не сказали).

При въезде в Москву Леонид Попов одолжил Фадееву свою парадную рубашку.

Приехали мы рано утром, нас встречали из театра помощники Федора Николаевича Михальского, а за Гришей приехала медицинская машина с нашим доктором Алексеем Люциановичем Иверовым — Гриша был еще очень слаб.