Изменить стиль страницы

Мой муж, Николай Иванович Дорохин, родился в 1905. году. В Художественный театр был принят в 1927 году. Очень скоро он выделился в народных сценах. Например, в «Растратчиках» он пел под собственный аккомпанемент смешные куплеты, которые сам и сочинил. И Константин Сергеевич оставил этот эпизод в спектакле. Через некоторое время Владимир Иванович поручил ему центральную роль в спектакле «Наша молодость», дублерство Грибову в «Квадратуре круга» и центральную роль в «Чудесном сплаве». Дениску в «Блокаде» он дублировал Ивану Кудрявцеву. Даже в таких идеально поставленных народных сценах, как, например, в «Бронепоезде 14–69» — «На колокольне» или в «Днях Турбиных» — «Юнкера в гимназии» Дорохин и Грибков выделялись смелой характерностью: они оба не боялись быть смешными.

В письме Станиславскому от 18.06.1930 года Немирович-Данченко назвал Дорохина «талантом чистой воды»[10].

Дорохин был очень музыкален, играл по слуху на рояле, гитаре, даже на скрипке, и особенно хорошо на «ливенке».

Ко времени, о котором я вспоминаю, у Дорохина уже была своя большая подвальная комната в доме Станкевича на улице его имени. Очень скоро ее перегородили, оставив ему меньшую часть, так как в Москву приехали его родители, старший брат и сестры.

Биография моего мужа для того времени была довольно обычной. Из родительского дома в Ельце он почти убежал в Москву — «в артисты». Было это осенью 1923 года. Подал заявление и документы одновременно на медицинский факультет и в театральное училище, которое впоследствии преобразовалось в Государственный институт театрального искусства имени Луначарского. На медицинский факультет был принят в силу крестьянского происхождения, а учиться пошел в театральное.

Первый учебный год ночевал на Курском вокзале и возил тачки с кирпичом на стройке Центрального телеграфа. За учение брали плату — хотя и немного, но деньги надо было заработать. В следующем году он переписывал у какого-то нэпмана приходно-расходные книги и ночевал в хозяйском чулане, а на третий год за аккуратность и хороший почерк ему разрешили жить в ванной, которой нельзя было пользоваться.

В 1927 году, пройдя очень большой конкурс, Дорохин был принят в Художественный театр. Еще раньше, в том же 1927 году, он стал обладателем подвала в доме на улице Станкевича. Вот в этот глубокий подвал — в окне видны были только ноги — иногда и набивалась наша дружная компания и просиживала долго, весело, а иногда и вкусно. Туда любил приходить Федор Михальский и забегал по секрету Паша Массальский.

Из моих подруг ближе всего к нашей компании была Нора Полонская, но там она бывала редко. Мешали сложные переплетения ее личной жизни и большая занятость. К тому времени Нора получила отдельную большую однокомнатную квартиру на Пушечной улице, в доме, где был не то банк, не то еще какое-то учреждение. Норе дали эту, по тем временам роскошную, квартиру по распоряжению Авеля Сафроновича Енукидзе. Будучи близким к Художественному театру, Авель Сафронович хорошо знал все беды наших артистов, в том числе и Полонской. Я уже говорила о его большом сердце и умении понимать чужие трудности.

Я бывала у Норы часто, особенно в перерывах между репетициями и спектаклями, да и вечерами засиживались у нее в большой компании, куда входили Владимир Львович Ершов (в то время он был уже холост), Юрий Александрович Завадский с женой Ириной Вульф и, конечно, Ардовы. Очень часто здесь бывали Яншин и некоторые артисты так называемого второго поколения. Все мужчины были неравнодушны к Норе.

Вспоминается такой курьез. Норе предстояло явиться на какой-то раут, а все ее немногочисленные вечерние туалеты были уже довольно хорошо известны. Тогда я нахально взялась сделать из двух ношеных платьев одно новое. Прямо на ней накалывала и тут же зашивала. Началась эта авантюра утром. Потом я бегала играть Ночь в «Синей птице», а бедная Полонская ждала меня в этом частично сшитом туалете. Подробности ушли из памяти, но факт, что Нора блеснула новым платьем, я помню по ее рассказу на следующий день. Мы очень веселились, вспоминая мою «работу».

Однажды Яншин сказал, что повезет нас на блины к своей двоюродной сестре. Приглашены были Полонская, Вульф, Варзер и я. От спектаклей мы были свободны, поэтому согласились. В назначенный час, кажется, днем, он пришел за нами на Пушечную. Мы даже не «припарадились» — домашние блины! Спустившись на улицу, я с удивлением увидела, что наш кавалер открывает дверцу большой черной машины иностранной марки и подталкивает туда удивленных дам. Яншин, когда хотел, умел быть императивным, и вскоре, несмотря на нерешительность, я тоже оказалась в машине. Дорогой говорил только он. Мы молчали, а тем временем машина с набережной въехала во двор английского посольства и подкатила к флигелю.

Не успели мы подъехать, как из дверей появилась горничная в наколке и нарядном переднике.

Михаил Михайлович оживленно с ней поздоровался. Мы молча прошли в переднюю, где нас встретила красивая молодая дама — двоюродная сестра, только не Яншина, а его жены, Ляли Черной. Эта красотка была замужем за вторым не то секретарем, не то советником этого посольства. Ее супруг был в отсутствии.

Через какую-то комнату мы прошли в столовую, где за красиво сервированным столом сидели четверо мужчин, которые, не вставая, оживленно загалдели по-английски. Хозяйка переводила, а Яншин был напряженно веселым. Мы молчали. Нас усадили за стол, тут же появились блины, стали разливать вина. Мужчины и хозяйка о чем-то весело говорили, а наш кавалер был явно смущен и рассержен из-за нашего молчания.

Мы посидели минут десять, не притронувшись к рюмкам. Потом, кажется, Ирина Вульф сказала, что произошла замена спектакля и мы вынуждены откланяться. Было неприятно видеть, как смутился Яншин, как была разочарована хозяйка. Наспех простившись, в этой же машине мы возвратились к Норе на Пушечную. Дорогой тоже все молчали. Зато потом Яншину крепко досталось.

У меня не было права говорить с ним так, как могли говорить Нора, Ирина и Люся, но мое положение было весьма затруднительным: мне нельзя было ездить в посольство, не посоветовавшись с отцом, — время было сложное. И я не ошиблась.

На следующий день я была у отца по его вызову. Разговор был, конечно, неприятным. Сам факт, что отцу сразу же стало известно о моем визите в посольство, уже доказывал, что я не должна была туда ездить…

Произошло это в нижнем фойе, после какой-то репетиции с Константином Сергеевичем, в те времена, когда он еще приезжал в театр.

Актеров, да и всех, кто имел право присутствовать на репетиции, было, как всегда, много. После окончания репетиции помощник режиссера Шелонский шепнул мне, чтобы я подошла к Константину Сергеевичу. Как всегда, первой мыслью было: в чем я провинилась?

Подойдя, я увидела, что его лицо спокойно, глаза пристальные. (Если лицо Владимира Ивановича всегда было непроницаемым, то у Константина Сергеевича все всегда можно было прочесть.) И вот такое знакомое — «Ну-с». Пауза. «Рассказывайте. О чем мечтаете? О какой роли?»

О чем же можно рассказывать? О каких мечтах, когда от волнения и голоса-то нет — сел. Ведь мы все, от мала до велика, его не только обожали, но и боялись очень. «Ну вот в “Синей птице”? — терпеливо помогает мне К.С., а я продолжаю тупо молчать. — Наверно, Фея или Свет?» И я вдруг, неожиданно даже для себя, сиплым голосом произношу: «Нет, Константин Сергеевич, Ночь». Пауза была длинной, потом: «Гм, гм» и еще что-то о работе над дикцией и про упражнения для голоса.

В арки нижнего фойе во время репетиций вставлялись складные ширмы с дверями, и вот из такой двери появилась фигура Рипси Таманцевой. Константин Сергеевич встал, произнес опять-таки обычное: «Ну-с, ну-с» и наклоном головы отпустил меня.

Когда я вышла, меня стали расспрашивать, что он говорил, но я замерла и молчала, понимая свою дерзость. Ночь в то время играла Фаина Васильевна Шевченко, а дублировала ей изредка Нина Васильевна Тихомирова.

вернуться

10

Архив В. И. Немировича-Данченко. Музей МХАТ. № 7230.