Изменить стиль страницы

Между тем, смотри-ка ты, сильный ветер разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилось тусклое утреннее солнце. Глянув на его лучи, багряно пробивавшиеся сквозь щелястые стены барака, Иван Худоба перекрестил раззявленный в зевоте рот:

— Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.

Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал, как на пожаре:

— Подъем.

Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе народ, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья. Вскорости перед местами отхожими образовалось столпотворение. А многие животами скорбные, не стерпев нужды, выбегали наружу, справлять ее где придется.

У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах и вкус зело тошнотное. Однако, помня о «слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — язык с корнем вырвут.

— Оглядывайся, страдничий сын. — Уже с утра полупьяный десятский сурово сдвинул клочковатые брови, и Иван Худоба чашку с варевом непотребным отставил в сторону. — Хорош задарма отираться в тепле, на порубку собирай свою ватагу.

А какого рожна, спрашивается, собирать-то? Вот они, пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артем Заяц, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки орловцы, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе, чай, еще по весне перли сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтобы быть ему пусту. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.

Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись, а чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился служивый — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным.

Несмотря на солнце, день был весьма свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать — неласковой, с морозами да метелями.

Невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловцы вдруг враз закрестились. С полсотни, почитай, народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани, слышался надрывный кашель, а иные, застудив нутро, делали под себя. Зрелище с берега было тягостное — понятно, что месяц такой работы, и можно запросто отправиться к угодникам.

«Господи, счастье-то какое, что дроворубы мы». — Следом за десятским орловские вышли на Большую Невскую, где затевалась стройка великая — повсюду груды кирпичей, песка кучи, бунты леса, а уж народищу-то… Стук топоров, смрад деготный и громоподобный лай десятских по-черному, по-матерному, до печенок.

В самом конце першпективы, там, где северный ветер шумел в раскидистых лапах еловых, уже собралось порубщиков изрядно — запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с покрова не чесаны, — слово одно, Россея немытая. А дожидались всем обществом архитектора-латинянина, и тот пожаловал наконец — одетый не по-нашему, в накладных волосьях девки неизвестно какой, а в зубах у него дымилась трубка с богомерзким зельем, суть травой никоцианой, нарочно разводимой в неметчине для прельщения народа православного.

Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, служивые взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление просеки и убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским смрадом табачным.

И пошла работа. Орловцы в рубке были злые — поддернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махать топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились на мох столетние сосны. Где-то в стороне матерно лаялся десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на проплешину чертову в лесной чащобе.

Посередь ее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть, поди, в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.

— Матерь Божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово осенил себя крестом. — Ты гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостойны да кривобоки, а земля, — он внезапно низко наклонил голову и прищурился, — будто адским огнем палена. Вишь, как запеклась коростой-то.

— А воняет сколь мерзопакостно. — Артем Заяц, также перекрестившись, сплюнул. В это время раздался треск сучьев под начальственными сапожищами.

— Чего испужались, скаредники? — Успевший, видимо, не раз приложиться к фляге десятский раздвинул в пакостной ухмылке усищи. — Сие есть волховство лопарское, суть священный камень, сиречь сейд. Ходил тут у меня один карел-колодник, много чего брехал, — он вдруг хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громким хохотом, — пока не издох, конечно! Однако мы люди государевы, — смех внезапно прервался, — шведа побили, а уж на пакость-то чухонскую нам нассать.

В подтверждение своих слов десятский сыто рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, рядом с которым, покачиваясь, принялся справлять малую нужду.

— Виват! — Он наконец-таки застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красноту лужи, и вдруг повалился в кровавую воду следом за харкотиной своей.

— О Господи, свят, свят… — Орловцы принялись как один креститься, а десятник между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей, почитай, за десяток от опушки замер бессильно — вытянулся.

— Нут-ко, пособите, обчество! — Дав вкруг чертовой поляны кругаля, Иван Худоба первым кинулся начальство вызволять — чай, живая душа, христианская.

Навалившись сообща, выволокли разом, да, видно, пупы надрывали зря — не жилец был десятский. Покуда перли его, весь свой мундир изблевал кроваво, возопив дурным голосом, будто кликуша, а как затих, выкатился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.

— Прими, Господи, душу раба твоего грешного… — Охнув, орловцы начали креститься, и внезапно будто темное что накатилось на них.

Перед глазами замельтешили чьи-то хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Иван Худоба по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну.

— Эх, обчество. Как бы не пришлось из-за окаянного этого попасть в Преображенский-то приказ — дело не шутейное, десятский преставился. А с дыбы что хошь покажешь и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше с кистенем на дорогу.

— Истинно, истинно… — Братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, начали коситься на дымок от кострища, разложенного в сторонке для сугреву служивым.

Ей-богу, лесовину в сто разов завалить труднее, нежели человека угробить. Сверканула отточенная сталь, булькнуло, и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, похожая на холодец.

Орловцев же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы порядком годов спустя изрядно видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал — подкопали его да и зарыли в глубокой ямине, лужу зловонную засыпали, а на поляне кто-то из людей государевых задвинул себе хоромы на аглицкий манер. Так что пакость чухонскую поминай как звали.

Глава восемнадцатая

Сентябрьские вечера были уже по-зимнему холодны. Может быть, поэтому трое вылезших из таксомотора мужчин двинулись по Суворовскому быстрым, размашистым шагом, глубоко засунув татуированные руки в карманы пальто. На Первой Советской они свернули налево, пересекли трамвайные пути и, двинувшись вдоль спящих домов, углубились вскоре в грязный проходной двор.