Зверства в Москве усилились еще более после этого. Иногда казнили почти ни за что и глумились над жертвами. Раз в Столовой палате государя шел пир. В числе других был призван на пир князь Михаил Репнин. В половине пира общество было уже пьяно, все понадевали маски и начали петь и плясать. Царь тоже плясал в маске среди своих собутыльников и шутов. Ничего подобного не делывалось в старые годы. Князь Репнин не вытерпел этого самоунижения государя и со слезами на глазах сказал ему:
— Недостойно христианского государя такое дело! Царь, ничего уже не понимая, засмеялся пьяным смехом и стал принуждать князя Репнина:
— Веселись и играй с нами!
Он взял маску и, едва стоя на ногах, стал силою надевать ее на князя. Тот вышел из себя от этого оскорбления, схватил маску, бросил на пол и в негодовании растоптал ее ногами.
— Не мне творить это безумие и бесчиние! — воскликнул Репнин. — Не мужу совета государева!
— Как ты смеешь ослушиваться? — кричал царь Иван Васильевич. — Что я велю, то и делай!
Он обратился к своим приближенным:
— Гоните мятежника в шею!
На князя набросились и вытолкали его вон из Столовой палаты.
Царь был в ярости и решился наказать ослушника.
Дня через два князь Репнин отправился в церковь ко всенощной. Он вошел в храм, прошел к алтарю и стал молиться. Началось чтение Евангелия. Вдруг в церковь ворвались какие-то вооруженные люди и при всем народе набросились на князя и убили его на месте. Это были посланцы царя Ивана Васильевича. Всех присутствующих охватил ужас, до того необычайно было это явление.
В это время князь Дмитрий Овчина-Оболенский, племянник покойного любимца княгини Елены, сильно поссорился с любимцем царя, Феодором Басмановым. Слово за слово ссора перешла, как обыкновенно бывало в то время, в простую грубую перебранку и всякие попреки.
— Ты служишь царю гнусным делом содомским, — сказал он и тут же похвалился своей родовитостью: — а я, происходя из знатного роду, как и предки мои, служу государю на славу и пользу отечеству.
Басманов, как мальчуган, разревелся и побежал в слезах в опочивальню царя. Царь встревожился, увидав плачущего любимца.
— Что? Кто посмел обидеть? — стал он допрашивать плачущего.
— Князь Овчина… Митька… — сквозь слезы пожаловался Басманов. — Попрекать вздумал… при всех поносил…
— Да перестань же, — уговаривал его ласково царь. — Ну, полно! Говори толком, чем обидели.
Басманов рассказал все. Царь Иван Васильевич утешал его, говоря с угрозой о князе Овчине:
— Плюнь ты на него, Федя, плюнь! Мы ему еще отплатим за это! Увидит, как кто нам служит!
Однако вместо изъявления опалы князя Димитрия Овчину-Оболенского милостиво пригласили к царскому столу.
Царь, после многих выпитых чаш, приказал подать ему большую чашу вина и сказал:
— Осушай, князь, одним духом! За мое государево здоровье!
Князь не мог выпить и половины, поперхнулся и закашлял.
— Не могу, государь, — с пьяной улыбкой пробормотал он и стал отирать выступившие на глаза слезы. — Подавился совсем…
— Так вот как ты государю здоровья желаешь! — с усмешкой воскликнул царь и шутливо прибавил: — Не захотел пить здесь, так иди же в погреб, там вина много разного. Напьешься там за мое здоровье!
Князь поклонился, едва стоя на ногах. Его повели со смехом в погреб.
— То-то, князь, напьется вволю, — говорили ему. — В государевых погребах всяких заморских вин много.
Князь улыбался улыбкой пьяного человека. Однако едва он переступил порог погреба, как его повалили на пол и стали душить.
На следующий день царь послал в дом князя Овчины-Оболенского пригласить его к себе.
— Да князь еще вечор ушел к государю, — отвечала княгиня. — Домой еще не возвращался.
— Да как же государю-то отвечать мы будем? — говорили посланцы царя, едва сдерживая смех.
— Я уж и ума не приложу, где запропал князь, — говорила тревожно княгиня.
— Экая беда! — рассуждали царские собутыльники, удаляясь из дома князя Овчины.
Царю принесли ответ княгини, и он заливался смехом с Басмановым над сыгранной им шуткою.
Казням, казалось, не предвиделось теперь и конца.
Донеслись слухи обо всем этом и до Соловецкой обители, приходившей теперь в частные сношения и с Новгородом, и с Москвою. Тяжело отозвалось в сердцах Филиппа, Ионы и Сильвестра каждое новое известие о том, что делается в Москве.
Эти три человека близко сошлись между собою. Их образ мыслей, их взгляды на вещи, их жизнь, все способствовало из сближению.
— Что же дальше-то будет? — каждый раз, получив новые известия, спрашивали они. — И ума не приложить!
Иногда, горюя о новых порядках и глубоко скорбя о несчастном царе, Сильвестр высказывал свои взгляды на общественные дела, выяснял, к чему он стремился и что завещал русским людям. Говорил он со свойственной ему простотой и поразительной ясностью.
— Не хотят люди понять, что все мы братья, — толковал он. — Как свою душу следует любить, так следует слуг своих да всяких бедных кормить. Должны хозяин и хозяйка всегда наблюдать, расспрашивать слуг и подчиненных об их нуждах, еде и питье, об одежде и всякой потребе, скудости и недостатке, обиде и болезни. О них пеклись, как о родных, следует…
Филипп, слушая эти слова, с умилением вспоминал свою светлую юность, страстное увлечение проповедями митрополита Даниила. Но у Сильвестра взгляды были человечнее, шире, яснее, и притом здесь уже не было противоречия между словом и делом. Это был человек цельный и не столько книжник, сколько практик. Его радовало особенно сильно осуществление известных его идей и на практике. Он с искренним наслаждением рассказывал:
— Я не только своих рабов освободил и наделил, но и чужих выкупал из рабства да на свободу отпускал. Все наши рабы свободны и живут добрыми домами, а домочадцы наши свободные живут у нас по своей воле. Многих оставленных сирых и убогих мужеского и женского пола и рабов и в Новгороде, и в Москве я вскормил и вспоил до совершенного возраста. Выучил тоже, кто к чему был способен, грамоте, писать, петь, иконы писать, рукоделию книжному, торговле. Жена тоже учила девиц домашнему хозяйству да работам женским. И Бог благословил увидеть всех тех людей в достатке, хорошими работниками.
Этот истинный христианин мог служить образцом для каждого человека и сильно опередил свой век, не будучи ни аскетом, ни приверженцем монашества. Он был сам женат и проповедовал брак, прибавлял при этом, что каждый муж должен быть безусловно верен своей жене, также как и жена должна знать только мужа.
Излагая Филиппу и Ионе свои человечные взгляды на частную и государственную жизнь, Сильвестр часто сокрушался, что теперь в государстве все пошло иначе, чем при нем и при Адашеве. В то же время он жалел, что царство находится не в руках князя Владимира Андреевича. Каждая новость из Москвы поражала горем этих трех выдающихся представителей всего хорошего в тогдашнем обществе. Особенно тяжко было Филиппу. На душе и без этих новостей теперь было особенно не сладко.
Друг и любимый наставник Филиппа духовник Соловецкой обители Иона отходил тихо в вечность. Его предсмертные часы походили на его жизнь: они были тихи и невозмутимы; он не выражал нетерпения при виде, как медленно тянутся они, и в тоже время не тревожился мыслью, что вот-вот угаснет его жизнь. Наработавшись за день над устройством обители, над постройкой храма, Филипп, утомленный работой, но бодрый духом, проводил ночь у одра умирающего. Здесь в небольшой келий при мягком свете лампады много передумывал невеселых дум настоятель монастыря. Старец Иона, с любовью глядя на своего любимца, спокойно и ровно говорил о своей близкой кончине.
— Да, блажен тот, кто может тихо и мирно перейти в вечность, — с вздохом замечал Филипп.
— Еще счастливее тот, друже, кто пострадает за правое дело и примет венец мученичества, — пророческим голосом отвечал старец.
Филипп тяжело вздыхал и задумывался о будущем.
— Окончить бы дело, храм бы достроить, тогда и я умер бы спокойно, — раздумывал он.