Изменить стиль страницы

— Что же ты мне раньше не доложил, что стерлядь привезли? — спросила царица, подходя еще ближе.

— Приступа до тебя, матушка, весь день не было. Ну да хоть теперь-то покушай, уважь глупого старика-с…

Вслед затем он поспешно придвинул стул, на который царица села, а потом, ловко сняв со стола длинное блюдо с янтарной стерлядью, поднес его государыне, которая стала с аппетитом кушать рыбу.

Запив стерлядь глотком своего любимого токайского, она покушала холодной индейки, опять отхлебнула вина и перешла к десерту. С сияющим лицом и любовно поглядывая на нее влажными от умиления глазами, подавал ей старик вазу со спелыми персиками и сливами, нежный аромат которых, сливаясь с запахом роз и душистых специй, которыми были приправлены кушанья, располагал к покою и неге.

— А розы-то завяли, — заметила со вздохом государыня, поднимаясь из-за стола и пригибаясь к вазе, чтобы понюхать цветы.

— И все же дух от них приятный и усладительный, — сказал Василий Иванович и, заметив улыбку, тронувшую губы его госпожи, прибавил, не подозревая, может быть, тонкой лести, таившейся под его словами, — цветы, как постоят, всегда духовитее делаются, чем тогда, когда с куста срезаны.

Совершенно в другом расположении духа вернулась государыня в свою спальню.

— Не позвать ли Андреевну, матушка? — предложил старик, когда государыня села на кровать и протянула ему свои ножки, чтобы он снял с них туфли.

— Нет, зачем ее беспокоить?.. Она ведь уже стара, Иваныч, — прибавила императрица, вытягиваясь под одеялом, — старее меня…

— Что это ты, матушка, какую несуразность изволишь говорить! Да она не то, что тебя, а и меня на много лет старше! Вспомни-ка, какой она уже была большенькой, когда ее к твоей милости приставили? Ты еще в куклы играла, а она, слава тебе, Господи, уже совсем взрослой девкой считалась, — женихи за нее сватались.

— Правда, она ведь еще в Ильинском, до приезда маркиза в Россию, к нам поступила.

— Много задолго! — подхватил Василий Иванович. — И о Лестоке у нас еще тогда не было слышно.

Государыня задумалась, но в ее глазах, устремленных на киот с образами, мягко сиявшими в свете лампады, не было ни тоски, ни отчаяния — в них отражалась улыбка, не сходившая с ее губ.

И вдруг, вскидывая на своего старого слугу смеющийся взгляд, она спросила, помнить ли он то время, когда она каждую ночь выходила тайком высматривать, не едет ли лодочка с трепетно ожидаемым гостем?

— Как было тогда жутко! Кругом шпионы Бирона! Какие ужасы нас ожидали, если бы им удалось накрыть нас! Помнишь ту ночь? — продолжала она с одушевлением, приподнимаясь на постели и указывая рукой на завешанное тяжелой драпировкой окно, за которым слышались еще раскаты свирепствовавшей весь день бури. — Как и сегодня, весь день было душно, и я не знала, куда деваться. А ночью разыгралась гроза. Как страшно гремел гром и сверкала молния! Как я боялась, что он не доедет, что лодку его захлестнет волной, что он погибнет! Мы все погибли бы вместе с ним! О, эта ночь! Каждый раз, когда гроза, я вспоминаю про нее! И с каждым годом, чем дальше уходит от меня прошлое, чем бы забыть, утешиться, тем ближе он ко мне! А уж с тех пор, как он умер, дня не проходит, чтобы про него не вспомнила, ночи не минует, чтобы он не привиделся мне во сне. Помнишь, как мы обрадовались ему, когда увидели, что он бежит к нам, весь мокрый, бледный, в страхе, что не застанет меня на берегу… И его восторг при виде меня! Он не ждал такого счастья… Он был уверен, что я в такую ночь из дворца не выйду, и пустился в путь на авось. Но, как вы меня не отговаривали, я вышла! И как я хорошо сделала, что не послушалась вас! Это было наше последнее свидание наедине… Потом мы уже виделись только при свидетелях, Ему так завидовали, так боялись, чтобы я не подняла его до себя, что даже, когда он вернулся зимой пешком, по льдинам, — помнишь, помнишь? — каждую минуту подвергаясь смерти, чтобы только скорее видеть меня, меня так стерегли, что я ни раза, ни раза не могла по душе поговорить с ним, сказать ему, что я к нему чувствую, открыть ему душу! Он так и уехал, с растерзанным сердцем, упрекая меня в жестокости, в холодности, в неблагодарности. Я думала себе: «Придет время, все узнает. Все поймет и простит меня!». И вот время шло, год за годом, день за днем, и того, что я всей душой жаждала, не случилось, и отошел он в вечность, не узнавши, чем он был для меня, — прибавила она печально и смолкла, снова устремив мечтательный взгляд на образа.

А старик смотрел на нее с восторженным умилением, спрашивая себя:

«Почему люди так слепы, что не видят, как прекрасна царица! Как сверкают ее чудные глаза! Как очаровательна улыбка! Как она величественна в царственном наряде и как обаятельно действует на душу ее ласковая простота! Можно ли сравнивать ее, дочь великого Петра, с той, к которой все, один за другим, перекидываются, точно чуя, что близко то время, когда все — почести, деньги, слава — будет от той исходить, а не от этой!».

Гроза окончательно стихла, вой ветра смолк, и крупные капли дождя заколотили в стекла.

Государыня вздохнула свободнее и откинулась на подушки.

— А чем это Марфа так озабочена? — спросила она, обращая на старика ласковый взгляд. — Который день мрачнее ночи ходит и на вопросы отвечать не хочет.

— Да все у нее с родственниками неприятности, матушка. Известное дело, чего ждать от родни, окромя дерзостей да докуки? Супруга сенатора ей намедни так сгрубила, что она даже и по большим праздникам запретила ей на глаза показываться.

— Из-за чего это? — равнодушно спросила государыня, которую видимо клонило ко сну.

— Все из-за этой девчонки, Фаины.

Государыня встрепенулась.

— Из-за Фаины? Замуж верно хотят отдавать ее? — с живостью спросила она. — Но я ведь, помнится, приказала оставить ее в покое и не неволить за немилого выходить! Как смеют мучить ее, когда мы ее под свою протекцию взяли? И почему я не вижу ее больше у тетки? Что там у них еще вышло? Говори сейчас! Я все хочу знать!

— Мне что же от тебя скрывать? я скажу, я все скажу! Мать за ослушание ее в деревню хочет отправить, а Андреевна в монастырь за Москву ее снаряжает, к родне, что там игуменьей; вот у них из-за этого свара и поднялась. Андреевна-то наша, — сама чай, матушка, знаешь, — как упряма, а Чарушина не из податливых, вот и грызутся, как собаки из-за кости: ни та, ни другая уступить не хочет. Та кричит: «Я — ей мать!», — а наша свое твердит: «Без меня вам бы в люди не вылезти!».

— Но за что же несчастную девку в заключение заточать? Чем она провинилась?

— Замуж не хочет, вот за что. Ведь за нею еще три сестренки в невесты тянутся, ей уж восемнадцатый год пошел, как же родителям не заботиться о ее пристройстве? Ну, а тут на ее счастье хороший жених подвертывается, богатый, Скурыгиным свояк и по себе фамилии не плохой, да и не дурак к тому же, протекции Алексея Кирилловича удостоился.

— Но она в другого влюблена, — заметила государыня, припоминая сцену, разыгравшуюся в комнатах ее любимой камер-фрейлины три месяца тому назад. — И я приказала этого, ее милого, Углова, разыскать в чужих краях и сказать ему, чтобы без страха возвращался назад. Никакого ему взыскания за самовольное бегство не будет. И то дело, что было на него поднято, я приказала приостановить.

— Так-то так, матушка, а все же по той челобитной, что на него подана, следствие уже начали производить, когда новый приказ от твоей милости вышел…

— И что же?

— Ну, значит, сенатору Чарушину все известно.

— Да что такое все-то? Говори прямо! Я эту историю совсем забыла. Помниться только, что проходимец какой-то в Париже всучил де Бретейлю челобитную на офицера нашей гвардии, будто он незаконно владеет наследством после родителей, а на чем кляуза эта основана, совсем запамятовала. Многие меня тогда просили за него, за этого Углова: Барский, дядя его Таратин и сама Марфа, а потом я ее племянницу у нее встретила и узнала, что девица эта в Углова влюблена и что родители уже ладили ее за него замуж выдать, когда на него обрушилась напасть. Так она меня разжалобила своим горьким девичьим горем, эта Марфина племянница, что я под протекцию свою ее взяла и приказала следствие приостановить до возвращения Углова из чужих краев. И вот с тех пор никто мне про это дело не докладывает. И Бретейль про него ни слова. Ну, да ему не подобает нас из-за пустяков беспокоить, когда ни в чем важном наше желание во Франции не принимают в соображение.