Ждать дольше Маланья была не в силах и решила сама пойти к нему. Очень может быть, что ему нельзя отлучиться из дома: может быть, барину занедужилось или другое что случилось. Надо самой к нему отправляться, вызвать его хоть в сени, что ли, и рассказать о случившемся. Пусть барину доложит. Ей надо знать, как отвечать на допросе. Если у нее с Александром Васильевичем вразбивку пойдет — беда!
С минуты на минуту тревога Маланьи усиливалась. Опасность казалась совсем близкой. За нею могут прислать из полиции завтра и даже сегодня ночью. Разумеется, она себя знает: хоть жилы из нее тяни, ни слова лишнего не проронит, но надо, чтобы и Александр Васильевич это знал.
Она надела на голову большой темный платок, подколола его под подбородок булавкой и вышла на улицу.
Народа ей встречалось мало. В июле месяце и тогда, как теперь, всякий, кто мог, выезжал из Петербурга, оставляя дома и квартиры на попечение доверенных слуг. Перед запертыми воротами то тут, то там люди из дворни, собравшись в кучки, сидели на лавочках и беззаботно гуторили промеж себя. Кое-где раздавалась песня, тягучие звуки гармоники и раскатистый смех.
Обычного оживления не ожидала встретить Маланья и в доме Воротынцевых; через мужа ей уже давно было известно, что Александр Васильевич жил затворником, никого не принимал и почти не выходил из своей половины, обращенной окнами в сад; но тем не менее, когда вошла во двор (через калитку, ворота были заперты), запустение неприятно поразило ее.
Не встретив ни души, прошла она мимо парадного подъезда и поросшей сорными травами клумбы с иссякшим фонтаном, а когда, обогнув дом, заглянула в ту сторону, где были людская, то увидала толпу дворовых у старой бани, в конце заросшего травой пустыря с колодцем посреди. Компания весело проводила время. Кто-то наяривал на балалайке, казачки играли в бабки, девки с парнями распевали деревенские песни.
Искать в этой толпе такую важную особу, как Михаил Иванович, не стоило труда — он не мог принимать участие в забавах подобного рода, и, недолго думая, Маланья проникла через черный ход в дом, поднялась по лестнице в светлые сени, где тоже никого не было, и прошла во внутренние комнаты. Тут тоже — все двери настежь и никого.
«Порядки! Барин, верно, прокатиться или в гости уехал, а Мишка, чего доброго, спать завалился или на Мещанскую побежал! Но как же было оставить дом незапертым, не приказал хоть одному из казачков в прихожей сидеть? Долго ли кому-нибудь с улицы сюда залезть! Грабь, сколько душе угодно, сделай одолжение. А грабить есть что, слава Богу!» — размышляла Маланья, продолжая свое странствование по опустевшим комнатам.
Сама того не замечая, дошла она до коридора, примыкавшего к бариновой половине, и тут неожиданно увидала мужа. Он выходил из буфетной с чайным прибором на серебряном подносе в руках, и встреча с женой так изумила его, что он чуть было не выронил своей ноши.
— Малашенька! — вырвалось у него сдавленное восклицание. — Как ты сюда попала?
— Барин дома? — спросила она шепотом.
— Дома, дома. Что это тебе вздумалось? Боже сохрани, он тебя увидит…
— Не учи, сама знаю, что делать, не маленькая, — оборвала она мужа на полуслове и, распахивая перед ним дверь, чтобы ему удобнее было пройти с подносом, она прибавила все тем же отрывистым и повелительным шепотом: — Неси ему чай да выходи сюда скорее.
Михаил Иванович беспрекословно повиновался.
Барин сидел в спальне, в кресле, у окна, растворенного в сад. Из коридора через отпертую дверь, у которой остановилась Маланья, его отлично было видно; на нем был домашний костюм: шелковый коричневый бешмет с серебряными с чернью пуговицами, надетый прямо на сорочку. Он держал в одной руке книгу, а другой привычным жестом пощипывал седеющие бакенбарды. Появление камердинера с подносом не заставило его оторвать глаза от книги, но Маланья подумала, что он только притворяется, что читает; свет из окна с трудом пробивался сюда сквозь деревья, растущие у самых окон, и разобрать самую крупную печать было бы трудно.
Маланья нашла в нем большую перемену с зимы. В последний раз она любовалась им у обедни в Казанском соборе. Каким он был молодцом тогда! Точно десять лет прошло с тех пор: так он осунулся и постарел. Неужели анафемское дело так состарило его? Не совсем он, значит, покоен относительно его исхода. И ей жутко стало при этом предположении.
«Надо с ним перетолковать, — повторяла она себе с еще большей Уверенностью, чем прежде, — надо с ним перетолковать. Он один, совсем один. Выслать Мишку, чтобы караулил в коридоре, и можно будет все ему высказать… и заставить его выслушать до конца. Пора! Ведь для его же пользы. Когда он все узнает, ему удобнее будет действовать. Другого такого случая переговорить с ним наедине не представится. Неужели им не воспользоваться? Да это было бы уж совсем глупо».
Поставив поднос на столик возле бюро, Михаил Иванович торопливо возвращался назад, как вдруг голос барина заставил его остановиться на полпути.
— Мишка, свечей!
Камердинер стал искать в карманах сернички, чтобы зажечь восковые свечи под тафтяным абажуром, стоявшие на бюро, а тем временем Маланья неслышно прошмыгнула позади его через кабинет, и, когда он вошел с зажженными свечами в спальню, она уже стояла перед барином.
— Не извольте гневаться, сударь, а только уж мне невтерпеж дольше молчать. Как вашей милости будет угодно наказать меня, так и накажите, а только выслушайте сперва… должна я вам сказать… приказание ваше выслушать, — залепетала она торопливо и бессвязно, в страхе, что ее тотчас вон выгонят. — Сегодня узнала я от квартального, что обо мне через полицию справляются и что нас с Михайлой допрашивать будут по тому делу. Что вы изволите приказать, то мы и скажем, потому я… как раба ваша, и вашими благодеяниями сверх меры мы с Михайлой осыпаны, значит…
Воротынцев сделал рукой знак, который она приняла за приказание смолкнуть, и, оборвав речь на полуслове, стала ждать возражений. Но Александр Васильевич как будто забыл о ее присутствии: так углубился он в чтение лежавшей перед ним книги.
Вблизи он показался Маланье еще старообразнее, чем издали. Около губ образовалась складка, которой прежде не было, высокий лоб был изборожден тонкими морщинами, но что всего больнее поразило ее, это желтизна его кожи, точно покойник.
Сердце Маланьи разрывалось от жалости к нему. Ей хотелось броситься перед барином на колени и, кланяясь ему в ноги, умолять его позволить ей все взять на себя, все-все. Но она слишком хорошо знала его, чтобы осмелиться на такой порыв. Он никогда, ни при каком случае не позволит холопке забыться перед ним, даже если бы дело шло о спасении его жизни. И, сдавив в груди чувства, душившие ее, она почтительно повторила:
— Не извольте на меня гневаться, но я осмелюсь доложить вам, что беспокоиться вам не о чем; во всем, что случилось, я одна виновата. Вашей милости ничего не было известно про ребеночка, что он живым родился. Я же самовольно распорядилась в воспитательный его свезть. Ваше дело тут сторона. Вы в то время в Петербурге на службе были, а я там, в Яблочках, вдвоем с управителем орудовала. Никаких от вашей милости распоряжений не было на этот счет, значит, я одна только и буду в ответе, если что. Управитель умер, теперь, стало быть, с одной только меня надо взыскивать, — продолжала она, постепенно одушевляясь, ободренная терпеливым молчанием своего слушателя. — Я и на допросе так покажу, что от вашей милости, окромя приказаний беречь Марфу Дмитриевну…
— Расскажи мне про нее… как она там, в Воротыновке, после моего отъезда… и потом в Яблочках… Расскажи мне, как она умирала, я хочу знать, — вымолвил угрюмо Александр Васильевич, отворачиваясь свое лицо.
Более двух часов длился рассказ Маланьи. Все заставил ее вспомнить барин, все подробности нравственной пытки, кончившейся преждевременною смертью несчастной Марфиньки.
А Михаил Иванович тем временем мотался взад и вперед по коридору, не помня себя от тоски и страха. Когда наконец его жена вышла из кабинета, лицо у нее было такое сердитое, что он не посмел ничего спросить и дошел с нею до ворот молча.