Изменить стиль страницы

Бог знает, до каких пор это бы продолжалось, если бы судьба не закинула в ближайшую от них деревню молодого Ратморцева и если бы случай не свел их в приходской церкви на храмовом празднике. Сергей Владимирович влюбился в Людмилу Николаевну с первого же взгляда и чуть не умер от отчаяния, когда родители заявили ему, что им не совсем по вкусу его выбор. Отец Людмилы тоже не хотел слышать о том, чтобы расставаться с дочерью. Целых два года длилось мучение влюбленных, и наконец дело сладилось.

Как потекла жизнь молодых, никто в петербургском обществе не знал. Сергей Ратморцев (говорили, что по желанию тестя) вышел из военной службы, поступил в гражданскую и с прежними товарищами всякие сношения порвал. Жена его в свет не выезжала.

Лет пять у них не было детей, а потом родились две девочки, близнецы. После родов, совпавших со смертью ее отца (родители ее мужа умерли раньше), Ратморцева долго была больна и жила с дочерьми за границей. Девочки были слабенькие, и, когда их мать поправилась здоровьем, пришлось для них еще некоторое время оставаться в Италии, а по возвращении на родину жить большую часть года в деревне и только зиму проводить в Петербурге.

Впрочем, и здесь Людмила Николаевна не изменяла своего образа жизни, во всем противоположного тому, что вели дамы того общества, к которому она могла бы принадлежать как по своему рождению и состоянию, так и по служебному положению своего мужа. Она вставала чуть свет, весь день с помощью мсье Вайяна, переехавшего в их дом после смерти ее отца, занималась детьми, вечера проводила с мужем за книгами и ложилась спать в то время, когда другие отправлялись на балы и на вечера.

Но в тот год, с которого начинается этот рассказ, строй жизни, благодаря которому девочки Ратморцевы крепли и развивались нравственно и физически, этот строй жизни должен был нарушиться. Летом, на водах в Богемии, где Сергей Владимирович лечился от болезни печени, с его семейством очень коротко познакомилась одна особа, близкая к императрице, и последствием этого знакомства было представление ко двору Людмилы Николаевны с дочерьми.

В городе было много толков по поводу этого представления. Рассказывали, что Ратморцева понятия не имеет о придворном этикете, что ее дочери не умеют ни делать реверансов, ни разговаривать с высокопоставленными особами, а — что всего ужаснее — ни у нее, ни у дочерей ее нет ни бриллиантов, ни жемчугов, одним словом, никаких драгоценных вещей.

Но куда же девались их фамильные драгоценности? Современницы покойной матери Ратморцева помнили у нее прекрасные колье, гребни, браслеты, усыпанные камнями; куда же все это делось? Да и после матери Людмилы Николаевны должны были остаться богатые украшения; она не последнюю роль играла при дворе императрицы Екатерины Алексеевны.

Баронесса Фреденборг, посещавшая чаще других своих родственников Ратморцевых и хваставшая тем, что ей хорошо известна их интимная жизнь, уверяла, будто Людмила Николаевна в бытность свою за границей променяла фамильные драгоценности на такого рода произведения искусства, как картины старинных мастеров, изваяния знаменитых художников и тому подобное.

— У них есть статуи и картины, которые стоят тысячи, — утверждала баронесса. — А сколько они тратят на книги! Даже страшно подумать. Каждый год им не меньше как на тысячу рублей высылают книг из-за границы.

— И к чему все это? — дивились все.

Хотя своих дочерей Людмила Николаевна представила ко двору в очень простых платьях, а сама одета была, как квакерша, без единого бриллианта, но девочки были такие хорошенькие и грациозные, что их нашли восхитительными, особенно когда увидели, как ласково обошлась с ними императрица и великие княжны.

Вскоре после этого представления Ратморцев увез семью в деревню и, пожив там недели две, вернулся в Петербург. Служба не позволяла ему пользоваться продолжительными отпусками; более двух раз в лето он приезжать в деревню не мог, и волей-неволей приходилось довольствоваться перепиской с женой и дочерьми. Это было для него так тяжело, что он часто подумывал о том, чтобы выйти в отставку, поселиться в деревне и заниматься хозяйством и воспитанием детей, но Людмила Николаевна была очень честолюбива за мужа и готова была на всевозможные жертвы и даже на разлуку с ним, лишь бы только он шел все выше по пути, завещанному ему отцом и дедом, которые занимали важные административные должности и слыли людьми, принесшими много пользы России.

Наступил конец сентября, ясных, теплых дней выдавалось немного, но в Святском господа об отъезде в город еще не помышляли, как вдруг прискакал из Петербурга гонец с письмом от барина, и барыня, прочитав это письмо, очень взволновалась и послала за управителем.

— Сергей Владимирович желает, чтобы мы как можно скорее переезжали в город. Когда нам можно будет выехать, Семеныч? Мне хотелось бы во вторник, — заявила она толстяку с добродушным лицом и широкой бородой лопатой, прибежавшему на зов барыни с гумна.

— Как твоей милости угодно, так и будет, матушка барыня. А только что ж это вы у нас так мало в нынешнем году погостили? — ответил Семеныч.

— Нельзя, Семеныч, Сергей Владимирович соскучился. Да и хлопот нам в эту зиму предстоит немало. Барышни наши в возраст вошли, надо их в свет вывозить.

— Какой их возраст! Еще цыплятки, — заметил старик.

— Таких-то цыпляток, как они, замуж уж берут, — проворчала хлопотавшая у чайного стола старая горничная Акулина, справлявшая в деревне должность ключницы.

А когда Семеныч вышел, обстоятельно перетолковавши с барыней о дормезах и тарантасах, в которых должно было совершиться переселение господского семейства в город, да о том, кого да кого людей надо отправить вперед, кого с господами снарядить, а кого с поклажей, Акулина со смелостью доверенной и любимой слуги спросила у барыни: все ли у них в городе благополучно.

— Слава Богу, Акулинушка, слава Богу. Сергей Владимирович здоров, и все у нас благополучно, а вот у братца Александра Васильевича неладно, — ответила барыня.

У Акулины глаза засветились любопытством, она подошла ближе и, пригибая к Людмиле Николаевне седую голову, спросила таинственно, понижая голос:

— А что, матушка, неужто ж и в самом деле про ту несчастную всплывает?

Людмила Николаевна утвердительно кивнула.

— Мать Пресвятая Богородица, помилуй нас, грешных! — набожно крестясь, всхлипнула от волнения старуха. — Что же они вам пишут, матушка, барин-то наш?

— Да плохо, Акулинушка. Что дальше будет, неизвестно, а теперь нехорошо поворачивается дело для Александра Васильевича. Жаль нам от души его ни в чем не повинных жену и детей. Если дело не удастся замять, беда им всем грозит страшная. Даже и представить себе невозможно, что с ними тогда будет. Дочка его старшая еще не пристроена, мальчики совсем маленькие, а сама Марья Леонтьевна также беспомощная, несмелая.

— Задарит, небось, всех, заткнет, кому нужно, глотку. Не таковский, чтобы попался! Не беспокойтесь, уж сумеет вывернуться, — злобно проворчала старуха.

Барыня не возражала. Она думала о письме мужа, которое держала в руках, чтобы на просторе еще раз перечитать его, и душа ее была в большом смятении.

Сергей Владимирович написал ей, что дело, поднятое против Воротынцева, с каждым днем осложняется новыми подробностями, такими ужасными, что сообщать о них в письме он считает неудобным.

«При свидании все расскажу, а теперь прошу тебя, мой неоценимый друг, внушить Акулине, Семенычу и кому еще найдешь нужным, чтобы по приезде в город наши люди с воротынцевской челядью не якшались и чтобы разговоров про то, что у них в доме делается, у нас не распложалось».

Акулина была воротыновская, и вывезли ее из родного села в Петербург еще при жизни Марфы Григорьевны, прабабки с материнской стороны Сергея Владимировича. Как родственница любимицы старой барыни, Федосьи Ивановны, она с детства была взята в дом и многое должна была помнить из того, что там в то время происходило. При ней Александр Васильевич, юношей пятнадцати лет, приезжал в Воротыновку знакомиться со своей прабабкой.