– А песенку-то, чай, сам сочинил? Ты, музыкант, вот что, ты вот сыграй «Погиб я, мальчишечка», это дельно.

– Душевную песню, значит? – спросил Егорка. – Про жизнь, окаянную да тошную?

Влас захохотал и хлопнул себя по колену: «О-хо-хо, поддел!» – но старатели, которые не слыхали их с Егором дорожного разговора, не поняли и потому не поддержали.

– И то! – русый парень укоризненно покосился на Власа. – Ты, чай, так только…

– Про жизнь постылую, стало быть? – повторил Егорка, посуровев лицом. – Ладно, человек добрый, будет тебе про горе да бездолье, только не мастер я словами-то сказывать. Ты сам скажи, какие слова в сердце твоем загорятся.

Старатели сошлись поближе в предчувствии потехи, но потехи не вышло. На простецкую лихую мелодию то, что играл Егорка, оказалось вовсе непохоже.

Скрипка зарыдала человечьим надрывным плачем. Морок, уже не медленный и сладкий, а тяжелый и темный сжал сердца, стеснил горло – ветер воет в трубе, неприютный бродяга, некрещеный да брошенный младенчик, свищет в поле метель, бредет по тракту одинокий странник – мороз свел пальцы, ознобил душу, лицо – как застылая маска… вымерзли озими, содрали с крыш солому, ревут голодные коровы, бабы воют по покойнику раздирающими голосами… или это ветер поет отходную неприкаянным душам… бредут по тракту колодники…подскакивает на колдобинах телега, подскакивает неживое тело на голых досках… отмучился, не дошедши… погиб мальчишечка…

На этот раз тяжелая тишина пала, как занавес, только всхлипывал в уголке, уткнув в шапку лицо, пьяненький заезжий мужичок с козлиной бородкой. Общую мрачную думу нарушил страшный мужик с рваным лицом. Он легко, будто в ополовиненной четвертной была не водка, а чистая вода, встал из-за стола и подошел к Егору упругой рысьей походкой. В черных пальцах, откуда ни возьмись, появилась белая ассигнация, и мужик хлопнул ее на стол перед Егором – только ахнули деревенские.

– Распотешил ты меня, – сказал рваный глухо. – Утолил душеньку-то. Чай, выпьешь за мое здоровье.

– Спасибо на добром слове, – тихо ответил Егор.

Бешеные эти деньги его будто бы вовсе и не обрадовали. Егор с минуту смотрел на бумажку, вроде как колеблясь – брать ли, нет ли – но все-таки взял и чуть улыбнулся.

– Чай, корову справить можно, – пробормотал Влас еле слышно.

Рваный мужик удостоил его кривой презрительной ухмылкой и ушел к себе в угол так же цепко и трезво. Егорка сложил скрипку на зеленый бархат и тронул чайник кончиками пальцев.

– Вот и кипяток-то остыл, – сказал он огорченно.

Простые эти слова отчего-то насмешили его слушателей.

– Уши-то поразвесили, да рты порасстегивали! – выговорил русый парень, давясь от смеха.

– И то, – вторил Влас. – Чай, песня-то душевная!

– Георгий, – вдруг окликнули негромко посреди общего веселья. – Георгий, позвольте сказать вам пару слов…

Егорка оглянулся.

Тот самый интеллигентного вида болезненный мужчина в шелковом кашне подошел близко и теперь смотрел на Егора странными глазами.

– Чего сказать-то желаете? – спросил Егор, отставив остывший чайник.

– Прошу прощения за беспокойство. Гремин, Павел Денисыч, к вашим услугам… Вы учились в Петербурге?

– Где?

– Вы учились в Петербурге, – уже не спрашивал, а утверждал Гремин. – Не возражайте. Это очевидно. Вы учились в консерватории?

– Нет, – сказал Егорка. – В этой самой… как вы, сударь, сказали, не обучался. А Петербург, он, чай, далеко?

– Далеко, – машинально ответил Гремин. Похоже было, что Егоркин ответ привел его в полное недоумение. – На западе. Но неужели вы не знаете?

– Я далеко не бывал, – сказал Егорка.

– Но неважно, – сказал его собеседник, волнуясь. – Если вам угодно держать это в тайне, извольте, держите. Для меня очевидно, что здесь, в этой волчьей глуши, такого совершенства достичь невозможно. Я слышал мировых знаменитостей, мне есть с чем сравнивать – я вижу, что у вас удивительный талант, Георгий.

– Егор…

– Хорошо, хорошо, пусть будет Егор, если вам угодно. Вы ведь направляетесь в город, не так ли? В Преображенск?

– Нет, – Егорка пожал плечами. – Покамест здесь поживу. Чего мне в Преображенске? Я и не знаю там никого…

– Это неважно, – на щеках Гремина появились красные пятна. – Вас бы узнали. Сперва Преображенск, потом – Петербург, Москва… Вас бы слушали образованные люди, ценители, вы были бы окружены особами, достойными уважения, блеском, достойным таланта… Простите мою прямоту, Георгий, но мне больно смотреть, как вы растрачиваете ваш удивительный дар на пьяных бездельников в придорожном кабаке!

– Отчего – бездельников? И отчего – растрачиваю?

– Так и шляетесь по дорогам? – спросил Гремин с горечью. – Разве вот эти, – он кивнул в сторону мужиков, посматривающих на него неодобрительно, почти враждебно, – вот эти – вам компания? Вы выглядите, как благородный человек, вы ошеломительно талантливы – для чего?

– Для чего… а вы, сударь, тут для чего?

– Да разве я бы по своей воле поехал в эту глушь? Помилуйте!

– Сами по неволе из своего дома уехали – отчего ж меня-то из моего по неволе маните? Чай, в клетке-то и птица не поет…

– Смотря какая птица, – усмехнулся Гремин. – Канарейка в клетке, к примеру, поет лучше, чем на воле.

– Это вы ее на воле не слыхали. Чай, не лучше она поет, а люди, что ее в клетке держат, так про нее воображают…

– Не скажите. В клетке ее учат петь оригинально, красиво, непохоже на других…

– А можно этому в клетке выучить-то?

Гремин посмотрел на Егорку с укором.

– Вы смеетесь надо мной?

– Чего мне смеяться? Улыбаюсь вот разве. В толк никак не возьму, Павел Денисыч, чем я вам помешал. То говорите, что я сам собой все превзошел, то в клетку зовете, учиться оригинальности какой-то, то добрых людей зря ругаете… Чай, досадил я вам своей скрипкой?

– Да с чего вы взяли? – спросил Гремин с досадой. – Я же в этом медвежьем углу на такое чистое наслаждение и не рассчитывал, а тут…

– Вот видите, – сказал Егорка, вставая. – А коли б я в город ваш подался, хоть в Преображенск, хоть в Петербург, и вам бы вместе со здешним людом не слыхать этого наслаждения-то вашего. Нет, сударь, дельно светить-то, где темно, а петь – где слушать хотят. В городе-то, чай, и без меня певцов-музыкантов довольно.

Гремин не нашелся, что ответить.

Егорка подошел к стойке, за которую снова уселся Устин Силыч, и заговорил с ним о комнате. И уже когда за комнату было заплачено, и Егор, прихватив скрипичный футляр, к огорчению посетителей трактира, направился к лестнице, Гремин почти крикнул ему вдогонку:

– Ну ладно, Георгий, а деньги? И слава! Неужели вам все равно?!

Егорка усмехнулся.

– Влас вот говорит, сударь, что деньги, мол – вода. Притекли – утекли… Да сказать по чести, много ль надо человеку-то? А слава… Коль в кустах черемуховых, у околицы, соловей заведется да петь станет, все в округе прознают да слушать придут. Вот и слава. Доброй ночи вам.

Гремин хмыкнул и отвернулся. Егорка ушел наверх, а оставленное им общество принялось договаривать начатые разговоры и допивать остывший чай и согревшуюся водку.

Вороной, почуяв жилье, ржанул с привизгом – и понукать не пришлось, сам ускорил шаг. Федору тоже было радостно увидеть огоньки в глухой темноте; задержались на заимке, возвращаться пришлось затемно. Да что с того? Лошади быстрые, люди верные, рука – того вернее: ружье английской работы не по зверю, ни по лихому человеку осечки не даст. Одно худо – сыро да холодно. Осень, север – лес к гостям неприветный.

Федор спрыгнул с вороного у коновязи, бросил повод Игнату в руки, поежился – дождь моросил – и поспешно вошел в трактир, в тепло. По позднему времени местные мужики разбрелись по домам, а проезжающие ушли по комнатам; Устин Силыч дремал за стойкой, сдвинув очки на лоб. Услыхав хлопнувшую дверь, он встрепенулся.

– Ох, ты, Господи, – пробормотал, возвращая очки в обычное положение. – Грех-то какой… Чуть гостей не проспал… Милости просим, Федор Карпыч, завсегда рады! Поздненько вы нынче пожаловали, чай, дел в тайге много?