И Озеровский словно услышал его. Он вошел в зал — нет, вернее сказать, в зал вошла Зоя Николаевна, а за ней следовал Озеровский. Он шел с таким осторожным, счастливым и застенчивым выражением лица и всей фигуры, как будто это ему, а не Петровскому предстояло сегодня трудное и почетное испытание.
— Иван Витальевич! — увидев его, закричал Яковлев и, размахивая руками, ринулся к нему навстречу.
Озеровский с какой-то необыкновенной ласковостью похлопал его по плечу и, вежливо пропустив Зою Николаевну вперед, прошел за кулисы.
А стрелка часов между тем незаметно подвигалась к семи. Зал сдержанно гудел, перекликался.
Шум был не такой, как полчаса назад, — не озорной ребяческий шум, а деловой шумок оживленных голосов, шелест страниц, стук откидываемых сидений.
И вдруг все смолкло, мальчики встали, по залу пронесся ветер: вошел директор.
Он сделал движение рукой. Над залом нависла краткая тишина. Пронесся ветер: мальчики сели. В первых рядах разместились учителя. Свет стал меркнуть. Верхняя люстра, горевшая тусклым, красным накалом, потухала.
И свет, зажегшийся в рампе, осветил спокойно вошедшего на возвышение Петровского.
— Индонезия очень большая, — наивно и совсем не так, как говорят докладчики, начал Саша, вскинув глаза и, казалось, с некоторым удивлением оглядев зал. — Она в пятьдесят восемь раз больше Нидерландов и в четырнадцать раз больше Англии…
Сделав это краткое сообщение, он словно опомнился, опустил глаза и опять стал рассматривать зал.
Там он увидел множество лиц, обращенных в его сторону. Было темно. Но отсвет рампы ложился на передние ряды. Петровский понял, что стоит на трибуне один (без Яковлева), перед насторожившимся залом.
Он на минуту будто вовсе растворился в безотчетном страхе, ощутил свою беспомощность, и ему стало казаться, что он непременно сейчас же погибнет и даже начал уже погибать.
Тогда он оторвал глаза от зала и, сделав привычное усилие над собой, вызвал в воображении очертания знакомой географической карты.
Вместо зала он увидел куски моря с глубинами, означенными яркой синевой, и местами более мелкими, означенными голубизной молочной.
Посреди моря темнели зигзагообразные острова (карта висела на правой стенке отдела Индии и Индонезии).
От воспоминания о карте и о привычном голосе Озеровского: «Начнем, Саша, с происхождения материка!», от воспоминания об этих кусках суши, казавшихся такими маленькими в огромном океане, сразу пришло спокойствие, но не ленивое спокойствие отдыха, а другое, полное великолепного волнения.
Мысли, слова и чувства как будто построились в ряд. Он вскинул голову, провел (таким знакомым Яковлеву движением) по гладко зачесанным волосам и, наклонившись вперед, понесся без удержу, лишь изредка останавливаясь, чтобы придать своим мыслям форму и стройность.
Он слышал собственный голос, и звук его, ясный, хотя и тихий, делал Сашу еще спокойнее, увереннее и проще.
Не думая о себе и о том, хорошо ли он говорит, он рассказывал о происхождении материка (как велел Озеровский), о вулканических извержениях, разорвавших в глубокой древности этот кусок суши, говорил о вулканах и пытался увидеть сам синеву неба над дымящимся кратером — серый тонкий дымок, взлетающий из невесть каких глубин, дыхание, рвущееся из полуоткрытого рта земли, жаркое земное дыхание, оседающее на все вокруг слоем тонкого пепла и подобное дыханию человека, туманящему поверхность стекла.
Он говорил о лесах, о девственных лесах, покрывающих архипелаг, говорил о дереве хлебном и дереве дынном, и ему самому казалось, что он видит перед собой желтоватые тяжелые плоды, висящие между широкими и плоскими листьями.
Он говорил о слонах, пантерах, тиграх и носорогах, населяющих девственные леса, о человекообразных обезьянах, счастливых обитательницах девственного леса, ибо им одним доступны вершины деревьев, а стало быть, солнце, не пробирающееся никогда в глубину чащи.
Он говорил о тишине и многообразной жизни леса, о вечной тени и шуме деревьев, о «криссах» — яванских ножах, рассекающих непролазные и непроходимые сети лиан.
Как мираж, пронесшийся сквозь раскаленный воздух и вставший вдруг перед путниками, возникали перед благодарными слушателями Петровского картины, увиденные им самим и принесенные с величайшей готовностью его щедрым воображением в зрительный зал.
Он говорил о богатстве обильно родящей почвы, о рисе и шоколадном дереве, о древнем искусстве народа, воздвигшего чудеснейшие дворцы и храмы, о батиковании — особом способе окраски тканей, предварительно заливаемых воском, о теневом театре, представления в котором длятся целую ночь, говорил о ремесленниках, землепашцах и об искуснейших рыболовах Зондского архипелага.
— …Ну вот, представьте: ночь, тишина… — говорил Петровский, опираясь на спинку стула, поставленного рядом с маленьким столиком. — Представьте: ночь, — говорил он, слегка разводя руками и словно бы изображая зачарованную тишину. — В большой воде вы увидите очертания полей соломенной шляпы. На лодке сидит рыбак. Он в тени, словно шляпа — крыша, правда не бог весть какого большого дома. Он знает повадки рыб и сидит, притаившись в тени…
«Представьте себе!..» — и зал покорно представляет себе и ночь, и полнолуние, и соломенную шляпу рыбака.
Один только человек не клюет на эту удочку: Озеровский. Он несколько озадачен обилием этих красот. Кроме того, он с досадой отмечает ошибки Петровского. Он недоволен тем, что тот нарушил последовательность плана, который они составили неделю назад. Вдобавок ко всему, Озеровского беспокоит то, что его размахнувшийся ученик не уложится в девяносто минут, отведенных для школьного доклада об Индонезии.
«Чем я забил ему голову?» — с некоторым беспокойством думает Озеровский, вспоминая перечень книг, который рекомендовал Саше. Он с беспокойством оглядывает зал, и… это его утешает.
Петровского слушают с напряженным вниманием.
«Отличные ребята! — говорит себе Озеровский, присматриваясь к слушателям Петровского. — Казалось бы, не такое уж огромное расстояние отделяет их от тех лет, когда я тоже учился в школе. Но они здорово обогнали нас. Все им нужно, все интересно, все дорого…»
Озеровский почти любуется ими. Но украдкой его взгляд нет-нет, да пробежит поверх голов всех этих больших и маленьких мальчиков. Кого он ищет?
Хорошо, оставим Озеровского оглядывать зрителей, искать того, кого он потерял…
Вспомним о Яковлеве.
С той минуты, когда Петровский запнулся, Яковлев замер с широко раскрытым ртом, и с тех пор рот его уже больше не закрывался.
Он не столько смотрит теперь на эстраду, сколько поглядывает, как и Озеровский, в зрительный зал. Он смотрит в зал со счастливым, настороженным и каким-то не смеющим отдаться радости выражением. Он то самоуверен, то робок, то задорен, то скромен. Его лицо отражает: а) все реакции зала, б) всевозможные сомнения и мысли самого Яковлева.
По левую руку Яковлева — Иванов. Он ерзает на стуле и тоже оглядывает зал. Как ни говорите, а докладывает сегодня человек из их класса, из их звена!
Слушают. Порядок. Нет, первое звено не ударит лицом в грязь.
Спокойный и уверенный сидит по правую руку Яковлева — Иванов. Он искоса посматривает то на эстраду, то на директора.
Директор сидит в третьем ряду у самого прохода.
Он слушает внимательно, подперши висок рукой, левый глаз его чуть прищурен. На нем темная косоворотка. На косоворотке — два ряда орденских ленточек. Он, кажется, улыбается…
А Петровский почти без всякой последовательности перешел к современному положению Индонезии.
Он говорит теперь, сжав кулаки. Говорит об американских танках, проходящих по рисовому, с таким терпением возделанному полю, о затопленных нежных побегах и высыпавшихся на землю зернах; говорит о терпении, трудолюбии, талантливости народов Зондского архипелага, попираемых непостижимой для юношеского воображения силой, которую называют агрессией и войной. Он говорит о яванках, одетых в мешки из-под сахара, о партизанах, прячущихся в лесах. Он даже пытается рассказать об оружии партизан — о бамбуковых палках и пиках и об устройстве ножей, которыми пользуются партизаны.