Изменить стиль страницы

«А почему кругом такая тишина?» — вдруг подумал Саша: Он прошел по залу, и удивительно гулко отдался в пустом зале звук его шагов.

«Как-то уж больно тихо!» — снова сказал он себе. И, сам не зная зачем, быстро побежал по залам. Стуча каблуками и запыхавшись, добежал он до двери, ведущей на главную лестницу. Дверь была заперта. Он дернул ручку, но дверь не подалась. Он налег на нее плечом, но она даже не скрипнула. Да как же это так?.. Сколько же он тут пробыл?.. Неужели музей закрыли и все уже ушли?.. Нет, нет, не может быть! И он опять толкнул дверь, не смея поверить себе. Но она не подавалась нисколько. Она даже не дрожала на петлях — не подвижная, как стена. Саша торопливо пошарил около двери рукой, нащупал выключатель и повернул его. Но свет не зажегся. Была ночь, и, уходя, сторожиха, наверно, выключила рубильник. Зачем пустому музею свет!

Что же делать? По сторонам, едва освещенные тускло брезжущим светом крошечных дежурных лампочек, тянулись шкафы. В углах неясно темнели манекены.

Мальчик шел и старался не смотреть ни вперед, ни назад. «Я не буду бояться, — говорил себе Саша. — Я не смею бояться. Я не трус, чтобы бояться темноты. Вот сяду на скамейку и буду ждать утра. Просто ждать, как на вокзале…»

И он действительно пристроился на скамейке, где в посетительские дни сидела сторожиха.

Было тихо-тихо. И вдруг в ночной тишине мальчик услышал звук шагов. В то же мгновение тонкий луч света прорезал комнату и, словно шаря, пробежал по стене, по полу и остановился у самых Сашиных ног.

— Стой! — крикнул старческий, как будто бы знакомый голос. — Стой! Кто там есть?

— Спокойно, спокойно, Ардальон Ардальонович! — сказал другой голос, уже несомненно голос Озеровского.

Луч фонаря взлетел вверх, и Саша невольно зажмурился.

— Саша? — сказал Озеровский. — Это что за явление? Ты что тут делаешь?

— Ничего особенного, — ответил Саша. — Я, понимаете ли, хотел уйти, а меня заперли.

— Ага! Привет энтузиасту науки! Ну, что ты, к стенке, что ли, прирос? Перетрусил, брат?

— Не то чтобы перетрусил, — ответил Саша, — но мало приятного, конечно… Замерз очень…

— А я бы перетрусил! Перетрусил бы, брат, и всем бы потом рассказывал, что перетрусил, — сказал Озеровский, лукаво заглядывая в лицо Саши.

…Они шли по пустым залам, и сторож освещал путь ручным фонариком. Свет фонарика шарил по углам и закоулкам, бросая движущиеся круги на темные стенды.

Обход закончился. Все трое спустились по узкой служебной лестнице.

Кто бы знал, как хорошо было в дежурке! На столе валялись какие-то бумаги. Их освещала обыкновенная лампа под зеленым абажуром. Тут пахло жильем, людьми. Тут был телефон.

Забыв об Озеровском и стороже, Саша снял трубку, быстро набрал номер.

«Наконец-то!» — услышал он голос отца.

— Нет, нет, — отвечал Саша. — Все в порядке. Да. Я сейчас!.. Подумаешь! Как будто я маленький!

— Беспокоятся? — спросил Озеровский, когда Саша положил трубку.

— Очень беспокоятся, — виновато улыбаясь, ответил Саша. — К Даньке, и в школу, и повсюду уже собирались бежать.

И вдруг Саша заметил, что Озеровский не слушает его. Он сидел у стола задумавшись, опрокинув на стол руку. О чем он думал?

Но не успел Саша удивиться этому новому выражению лица Озеровского, как тот словно опомнился:

— Пойдем, провожу тебя. Смотри, темень какая.

Он сиял со стены ключ и пошел провожать мальчика.

Дошли до парадной и почему-то остановились на последних ступеньках.

— Знаете, — ни с того ни с сего сказал Саша, — сегодня мне было очень страшно одному в музее, откровенно говоря.

— Да, да… Человеку часто, брат, бывает страшно. Главное не то, чтобы не было страшно, а чтобы… ну, как бы тебе сказать… ну, не поддаться, что ли. Вот так.

— И я вам хотел сказать, что очень, очень хотел бы быть похожим на вас.

— Вот те здрасте!

— Да, да, как хотите… Я бы хотел быть таким же мужественным и таким же правдивым. Не смейтесь, Иван Витальевич!

— А я не смеюсь!

Озеровский быстрым движением своей крепкой и ловкой руки коснулся гладких волос Петровского. Нет, он не погладил их, он их встрепал так, что волосы поднялись дыбом.

— Спасибо, брат, — сказал он просто. — Не знаю, заслужил ли, но спасибо. А теперь давай поторопимся.

Он всунул в замочную скважину ключ и открыл дверь…

Обо всем этом вспоминал сейчас Озеровский, шагая по мосту.

«Хороший мальчишка, — думал он, — с головой и с сердцем…»

На Невском Озеровский ускорил шаги и пересек улицу. Насвистывая, он вошел на школьный двор.

Фонари еще не горели, но было почти светло — так ярко сияли широкие, словно залитые светом глаза школьных окон.

В закутке двора съезжали с горы на салазках девочки из соседней женской школы. Двор был переполнен голосами. Скользили валенки, взбираясь на скользкую гору. Тут же у горки, всеми забытый, топтался чей-то младший брат, лет этак шести. Он был завернут в пуховый платок и сильно походил от этого на морковку — такой толстой казалась верхняя половина его туловища и такой тоненькой — нижняя, обутая в башмачки и калошки, — морковный хвостик, да и только.

Мальчик жадно смотрел на катающихся и в азарте то приседал, то взмахивал руками.

— Тимофей, вытри нос! — покрикивала на него сестра с вершины горы и, съехавши, сама вытирала братний нос клетчатым носовым платком.

— Эй, барышни, — сказал Озеровский, подойдя к девочкам, — не вредно бы прокатить мальца.

Воцарилось глубокое молчание.

— Освобождай салазки, эй, живо! — скомандовал Озеровский.

Салазки освободили.

— Садись, — сказал Озеровский мальчику, похожему на морковку.

Мальчонка не двигался с места и недоверчиво смотрел на Озеровского своими похожими на черешни глазами.

— Говорят, садись! Смекаешь?

Тот смекнул, сел на салазки и вихрем покатил вниз с ледяной горы.

Сильным рывком подтянул Озеровский на гору съехавшие вниз салазки.

— А ну, садись! — второй раз скомандовал он.

Не смея поверить своему счастью, мальчонка уселся на салазки второй раз.

Прекратив игру в горелки, пришвартовали к ледяной горе мальчики.

Толпа безмолвствовала.

— Еще, — сказал Тимофей и посмотрел на Озеровского снизу вверх, как язычник на идола.

— Еще? — осведомился Озеровский. — Ну что ж, еще!

И в третий раз полетели вниз санки.

Вошедший во вкус брат энергично толкал кулаком колено Озеровского.

— Еще, еще! — вне себя кричал он.

— Разошелся, а? — критически спросил Озеровский. — Нет, так дело, малец, не пойдет. Покатался? Дай теперь другим покататься. Как ты относишься к такому предложению?

Тот относился отрицательно. Раскрывши рот, он опять поглядел на длинного дяденьку снизу вверх своими влажными глазами, похожими на спелую черешню. Но теперь в его взгляде было разочарование.

А неумолимый Озеровский уже шагал к двери школы.

Войдите в положение человека!.. Кто знает, может это были лучшие минуты в жизни Тимофея, брата той третьеклассницы, которая так лихо съезжает с горы, забыв о своем меньшом брате. Суть не в салазках. При чем тут салазки! Суть в справедливости.

— Дяденька, дяденька, скажите им, дяденька!

Но Озеровский был уже на школьном пороге.

Его приветствовал визг дверного школьного блока, и вместе с этой ржавой музыкой чем только не пахнуло на него из раскрывшейся двери — забытым и прекрасным. Школой пахнуло на Озеровского, чудесным временем его школьных лет. Он пошел к раздевалке, и мальчики с любопытством стали глядеть на его пустой рукав.

Следовало, конечно, подумать об этом заранее и подготовить себя. Но Озеровский отличался высокой степенью душевного здоровья и был так избалован любовью — нет, больше того: нежной гордостью окружающих за него, — что как бы и вовсе забывал по временам о своей правой руке. Он вспоминал о ней только тогда, когда ее отсутствие доставляло ему физическое неудобство.

Ни на кого не глядя, он прошел в раздевалку, ловко сбросил своей единственной рукой рюкзак, снял шапку и пальто. На груди у Озеровского блеснула медаль «За отвагу», звезда солдатской Славы и орден Отечественной войны первой степени.