Первый (он же окажется последним) допрос Лобан снимал со взбесившегося конкурента в бетонированном бункере, оборудованном именно для таких игр. Растерянный Боба Изякин, привезенный в одних подштанниках и пижамной куртке, по интеллигентской тюремной привычке поначалу ото всего отпирался. Его сверхъестественная наглость поразила даже видавшего виды Лобана.

— Ты что, Лобаша?! — возмущенно гудел поганый анашист. — Да разве бы я посмел! Обознался ты в натуре. Чтобы я на тебя мосол поднял? Да мне мать родную легче в землю зарыть.

Пытки, которым подвергся пленник, невозможно описать, но истерзанный, полузамученный Боба Изякин продолжал утверждать, что не он стрелял в грудь Лобану, и не он распространял фирменные, как гербалайф, коробочки с анашой. Позже, размышляя над этим тривиальным, в сущности, эпизодом своей жизни, Лобан пришел к выводу, что именно необыкновенная стойкость конкурента, сравнимая разве что с тупостью какого-нибудь совка, произвела в его сознании какие-то необратимые разрушения. Распаленный, справедливо разгневанный, он на глазах умирающего лично изнасиловал его бывшую жену Земфиру и заодно малютку Нодарчика.

— Ну что, теперь ты доволен, скот? — спросил у подвешенного на железный крюк мученика.

— Теперь доволен, — прошамкал тот изуродованным, беззубым ртом. — Но стрелял не я. Ты ошибся, Лобаша. Тебе это выйдет боком.

Подернутые пленкой смерти, его глаза смеялись.

С того дня Лобан занедужил. Ему стало что-то мниться по ночам, а впоследствии и светлым днем. Тревожили невнятные голоса, смутные тени. Страх поселился в душе. Но не тот привычный страх, который знаком любому вору и насильнику, не страх расплаты, а тягучая, саднящая тревога, будто кто-то постоянно подглядывал за ним недобрым глазом. Будто нож висел над его лопаткой, занесенный призрачной, нечеловеческой рукой.

Он навестил Земфиру, которой, как ему показалось, пришелся по нраву акт изнасилования. Тугая молдаванка встретила его приветливо, тем более что приехал он не с пустыми руками. Иное дело — шестилетний Нодарчик. В бункере Лобан не причинил ему большого вреда, но поглядывал малыш на страшного дядю чересчур сметливыми, усмешливыми, отцовыми глазами, в которых (или опять помнилось?) полыхало чем-то алым. Когда для закрепления дружбы прилаживал Земфиру на диванчике, почудилось, детский голосок пискнул в ухо: «Не я стрелял, Лобаша!»

Пыл его угас, и Лобан безвольно поник на распростертой молдаванке.

— Ой, голубчик, — попеняла она. — Раз уж начал, не дразни понапрасну.

Лобан уточнил:

— Он что у тебя, ненормальный, что ли, был?

— Почему ненормальный? Обыкновенный мужчина. Сколько ни дай, все мало. Да вы все одинаковые кобели.

— И нигде не числился?

— Откуда мне знать, где вы все числитесь.

Молдаванка заерзала под ним, норовя углубиться, но на Лобана больше не действовали женские чары.

Лучше бы не приезжал.

Уходя, кинул на стол пачку зеленых.

— Мальца ни в чем не стесняй. Будешь нуждаться, дай знать.

Нодарчик следил за ним из угла пристальным, веселым оком.

С того дня наваждение усилилось. Лобан утратил аппетит к жизни. Начал ходить по врачам, колдунам, экстрасенсам. Никто не помог, даже Джуна с ее завораживающей улыбкой. Жуткие грезы томили его, и не видно им было конца. Общий смысл грез был такой, что он после смерти вместе с Бобой Изякиным и его ублюдком бродит по грешной Москве и ищет пристанища. Он вспомнил, что когда-то была у него мать, и собрался навестить ее на кладбище, но побоялся. Наверняка Боба с ублюдком потащатся следом и начнут насуливать матери коробочки «Селфинг», а как такое стерпеть?

— Ответь честно, как на стрелке, — обратился он к Савелию. — Я сошел с ума?

Савелий выслушал его с интересом, но не удивился. Он про Москву все понял еще на Курском вокзале.

— Нет, ум у тебя в порядке. Лукавый тобой верховодит, но это поправимо.

— Что еще за лукавый? — взвился Лобан. — Это все чушь собачья. Бабкины сказки.

Увлеченный пересказом своих страданий, он вылез из пледа и переместился поближе к Савелию. Водочки хлопнул несколько рюмок.

— Нет, не сказки, — уверил Савелий. — Попробуй по-людски жить, лукавый отступится. Сам почуешь.

— Как по-людски? А я что — не по-людски? Ты хоть немного думай над своими словами, мужик.

Савелий обосновал свое мнение. В Москве, какой он ее увидел, людей в натуральном смысле почти не осталось. В ней много одержимых, а есть такие, которые от страха забились по щелям и потихоньку воют. Но эти тоже уже не люди, потому что в них ужас пересилил волю. Потому древний город и отвалился ото всей остальной земли. В нем правит черная сила, и ей подвластно все. По разумению Савелия, Лобан тоже служил этой силе, пока не надорвал пуп. Ему еще повезло. Он мог сразу окочуриться, но Господь его пожалел, дал небольшой роздых.

— Что же это за черная сила? — подозрительно спросил Лобан, ухватя еще водки. — Уж не коммунисты ли?

— Может, коммунисты. Может, кто другой, не знаю. У меня не семь пядей во лбу. Мне одного человека разыскать надобно. Он точно в этой силе замешан.

Лобан пропустил последние слова мимо ушей, о чем-то своем глубоко задумался, даже ручками замахал, отгоняя видения, текущие изо всех углов, но с опозданием спохватился:

— Что за человечек?! Назови. Я тебе любого человечка хоть со дна реки достану.

Когда услышал имя, вздрогнул, побледнел.

— Ну даешь, мужик! Хохряк тебе нужен? Васька Щуп? Да пока к нему близко подойдешь, от тебя мокрое место останется. Зачем он тебе?

На этот вопрос Савелий и сам не знал ответа, поэтому промолчал. Зато Лобан, зябко ежась (водка его больше не грела, как и женщины), рассказал кое-что про Хохрякова. Это великий человек, ему принадлежит будущее. Он правая рука у Большакова, а тот вообще, вероятно, в ближайшее время продвинется прямо в Кремль. Оба они миллионеры и никакая не черная сила, которая мерещится деревенскому простаку Савелию. Напротив, московский обитатель почитает их за благодетелей, потому что они открывают тут и там бесплатные столовые для голодающего люда и посещают церковь вместе с главными руководителями государства, где сам патриарх призывает на них благословение Божие. Включи телевизор — и увидишь.

Лобан ринулся было к экрану, чтобы подтвердить деревенскому пеньку истинность своих слов, но что-то его остановило, помнилось, кровавый детский призрак мигнул за панелью. В задумчивости замер Лобан.

— Чего же ты их боишься, — улыбнулся Савелий, — коли они такие хорошие?

Лобан осторожно заглянул за телевизор, но никого там не обнаружил.

— Каждый раз так, — в отчаянии пожаловался Савелию. — Покажется, кукукнет, подмигнет — и нет никого. Только звук, будто шину спустили. Издевается, что ли?.. Помоги, Савелий. Озолочу, ей-Богу.

— Бога-то зачем поминаешь? — усовестил Савелий. — Золота мне не надобно, а совет могу дать. Только вряд ли он тебе пригодится.

— Какой совет?

— Брось эту лавочку и беги отсюда. Из Москвы беги. Адресок укажу.

— Какой адресок?

— Река, лес, простор. Деревенька на берегу. У меня егерь знакомый. Ему работник нужен. Ты мужчина еще крепкий, хотя пропитой. Гвоздь-то в стену забить сумеешь?

Лобан даже рот открыл.

— Ты что же, мужик, тоже глумиться вздумал? Решил, раз Лобан умом пошатнулся, любую дерзость стерпит?

Савелий сокрушенно покачал головой.

— Не слышишь ты меня. Выходит, не дошел до предела. Помайся еще в одиночку. Но помни: без покаяния не спасешься.

— А знаешь, что я могу с тобой сделать за эти слова? — хоть грозился Лобан, но взгляд у него был затравленный, диковатый. Он вдруг начал задыхаться и валиться набок. Савелий его подхватил, перенес на кушетку, усадил покрепче. Он видел, как Лобану худо, но сочувствия не испытывал. Хотел уж двинуться на волю, но Лобан жалобно окликнул:

— Савелий, будь добр, погоди!

— Что еще?

— Дай хоть подумать. Насчет лесника твоего.

— Подумай, конечно, токо недолго. У меня в Москве, кроме Хохрякова, никаких дел нету. Свижусь с ним — и айда.