В подъезде два дюжих охранника обшмонали Савелия и повели пехом на шестой этаж. Лифта в этих старых домах не было. По пути Савелий заинтересовался укладкой стен и колупнул пальцем штукатурку.

— Не балуй, дядя! — предупредил его сзади детина и пихнул стволом в спину.

Лобан ему сразу понравился — страдающий человек. В просторной гостиной притих в уголке на кушетке, закутавшись в плед, и глаза светились, как тающие угольки.

— Ты, что ли, знаменитый кудесник? — спросил писклявым голосом.

— Я приезжий, из деревни, — поправил Савелий, осторожно опустясь на краешек роскошного кресла.

— Скоко берешь за лечение?

— Да я не лекарь вовсе.

— У меня бабок много, — сообщил Лобан, зыркнув очами в дальний угол. — В обиде не будешь. Ты только помоги. Я уж ко многим обращался, да все без толку.

— Всякая помощь в руке Божией, — туманно ответил Савелий. Лобан позвал служку, и тот прикатил столик с закусками и питьем, установил перед Савелием. Хозяин по-прежнему жался на кушетке, выглядывал из пледа, как из будки.

— Угощайся, мужичок, извини, забыл, как зовут.

— Савелием кличут.

— Выпей, Савелий. Только скажи сперва честно: ты меня боишься?

— Да нет вроде. Чего мне бояться?

— Другие боятся. И правильно делают. Я ведь с недавних пор сам себе страшен. Как гляну в зеркало, так поджилки и затрясутся. Но я не сумасшедший, не подумай.

— Да я вижу, ты здоровый мужчина.

История Лобана была поучительная, хотя довольно заурядная. Когда при «меченом» наступили новые времена и мир повернулся с ног на голову, Лобан (а на ту пору еще Кирюха Зиновьев, мелкий валютчик) быстро смекнул, что теперь только не зевай. Необыкновенные перспективы открывались для любого предприимчивого человека, который не страшился свернуть себе шею. Кирюха Зиновьев был человеком практических понятий, можно сказать, западного замеса, страсть к наживе была в нем как бы второй кровью, и перебиваться с хлеба на молоко, подобно большинству совкового населения, он никогда не собирался. Воли и отваги ему было не занимать, он еще в школе умел подчинять себе пацанов, был прирожденным лидером, и умом не обошла его природа, но некоторое время он был в раздумье: куда употребить накопленные в период застоя силенки. Спекулировать барахлом, открыть собственный магазинчик, а впоследствии даже наладить банчок, чтобы гнать деньги из воздуха, — было заманчиво, но скучно. Свободный, гордый дух манил его к иным просторам, и конечно, большевистский лозунг «Грабь награбленное!» был ближе его сердцу, чем нудные хитросплетения банковских манипуляций. Отечественный рэкет находился в ту пору в зачаточном состоянии, был на откупе у множества малочисленных шаек, возглавляемых, как правило, уголовниками, которым сама мысль, что грабеж такое же коллективное дело, как строительство электростанций, казалась смешной. Он выбрал рэкет и ворвался в него с напором локомотива. Период первых разборок был скоропалителен и жесток. Одним из первых Лобан уяснил, что — сверяясь с Ильичем, самым, пожалуй, крупным в истории рэкетиром (позже его переплюнет Чубайс), — промедление здесь смерти подобно. Уголовные авторитеты, его конкуренты, в большинстве были мужики задумчивые, склонные к оглядке на воровские законы. Недолго мудрствуя, без лишнего шума, он их без шума перестрелял. Кстати, крови пролилось меньше, чем он предполагал. Авторитеты, убежденные в своей лагерной правовой неприкосновенности, подставляли башку под пулю, подобно чиркам, высовывающимся из травы на зов охотничьего манка. Когда спохватились и загундели о каком-то якобы неслыханном беспределе, их уж почти никого не осталось на виду. Кто продолжал слабо тявкать, того даже убивать не понадобилось: с помощью перекупленных двух-трех фрайеров из прокуратуры Лобан благополучно упаковал строптивцев туда, где им было и место, — в тюрьму.

Зато поднялись и окрепли новые конкуренты, появившиеся из тех же конюшен, что и он, бесцеремонные, не признающие никаких правил, отчаянные, потому что, хлебнув крови и надыбав шальных Денег, как бы повредились рассудком. Бывшие комсомольские вожаки, спортсмены, научные сотрудники, неудавшиеся актеры — вдруг хлынули в экономику, в государственные органы, в рэкет, в проституцию, в торговлю и мигом, счастливые и безрассудные, испакостили все вокруг. С этими бодрыми, смеющимися созданиями, полулюдьми — полупришельцами, приходилось договариваться, торговаться, потому что перебить их всех было невозможно, да вдобавок они сами готовы были палить без разбору во все, что двигается.

У Лобана был резерв времени, и поэтому он мог диктовать условия. Он имел около ста штыков, по городским масштабам целую армию, причем его люди были хорошо организованы, обучены, дисциплинированы и разбиты на небольшие отряды, во главе которых стояли в основном спецназовцы либо кадровики, переманенные из спецслужб. В своем районе Лобан безоговорочно контролировал две зоны — проституцию и наркотики — самые горячие, прибыльные, а что касается иных источников дохода — спекуляция, посредничество, фирмачество и прочая, прочая, — тут он готов был потесниться и поделиться, понимая, что чем больше пирог, тем легче им подавиться.

Дольше других оказывал сопротивление некий Боба Изякин (Снохач), появившийся на горизонте уже после того, как все в их районе было переделено и узаконено, и каждый из великого братства новых русских снимал пенку со своей плошки, не заглядывая в миску соседа.

Боба Изякин (бывший зек, статья 59) возник территории Лобана с большой партией узбекской анаши, но прижучить его сразу не удалось, потому что он оказался очень головастым. Боба сбывал анашу под крышей международной организации Красный Крест, упакованную в фирменные коробочки с загадочной наклейкой «Селфинг». До такого не додумывались даже чечены, контролирующие весь в целом рынок наркотиков и бывшие, в сущности, заурядными, незамысловатыми мафиози итальянского типа. А вот Боба Изякин был натуральным лагерным интеллектуалом российского замеса. Поймать его за жабры оказалось непросто.

С ним, разумеется, пару раз побеседовали, предупредили, что залез в чужую вотчину, и даже сломали для порядка несколько ребер. Возможно, Лобан сделал ошибку, обойдясь с наглецом столь мягко, но, во-первых, на дворе стоял 1995 год и период беспорядочной стрельбы по живым мишеням вроде бы миновал, а во-вторых, Боба, будучи россиянским интеллектуалом, при каждом наезде клялся, что осознал свои промахи, и все это простое недоразумение и те счета, которые ему предъявили, он в ближайшие дни покроет с лихвой. Однако выяснилось, что коварный ворюга гнал туфту, а на самом деле таил честолюбивые планы, которые заключались в том, чтобы — ни много ни мало — самому занять место Лобана во главе группировки. Для осуществления этого плана у Бобы не было никаких разумных оснований, но вскоре он совершил непредсказуемый, бессмысленный поступок: среди бела дня с горсткой таких же, как сам, безумцев напал на выходящего из машины Лобана, положил из автоматов его охрану и Лобану лично всадил три пули в грудь. А потом скрылся в неизвестном направлении. Чудо спасло Лобана. Он был вроде уже мертвый, когда его доставили в Склифосовского, но после небольшой штопки раздышался и буквально через две недели вернулся в свою берлогу на Чистых прудах.

Ярость и обида Лобана были столь велики, что на несколько дней он потерял дар речи и заговорил только у себя на квартире, куда съехались по экстренному вызову пятеро его ближайших подручных — мозговой центр банды. Им он объявил коротко, но веско:

— Кто поймает Бобу, тому пятьдесят кусков на рыло. Немедленно, наличняком. Ступайте, ребята, я пока подремлю.

Дремать ему пришлось около месяца, пока Бобу отловили. Сперва на рынке опять замелькали загадочные коробочки «Селфинг», и следом Боба явился в Москву откуда-то с юга, загорелый и одухотворенный. Разведка засекла его на хате бывшей (долагерной) жены Земфиры, женщины молдаванского происхождения, и вместе с нею, а также с его шестилетним ублюдком Нодарчиком доставила для правежа в загородную резиденцию Лобана.