Изменить стиль страницы

Но Александр Янович приказал кота сжечь! То есть живым бросить в корабельную топку… может, он котов не любил?

В результате кот остался жив, тайно свезённый на берег ночью и переданный в надёжные руки братков-матросов Сибирского полуэкипажа, а кочегар Петровский, разжалованный за неисполнительность лично Берлинским в штрафные матросы, встал «под палаш» аж на восемь часов…

И все хорошо отделались…

(Потому что комиссия Адмиралтейства раскопала -таки замятый начальством ластового экипажа случай в далёком Кронштадте, когда лейтенанта Берлинского матросы его же гребного катера попросту пытались утопить… )

… Под палашом – надо было просто стоять по стойке смирно, держа клинок остриём вверх у груди… всего-то! Вот только даже суровые гребенские казаки не ставили провинившихся под шашку больше чем на два часа… пыток они не любили!

Вообще-то, Берлинский, увидав палаш, сперва приказал Петровского отфухтелять… однако старший офицер пояснил, что фухтели отменены в Российском Флоте с 1839 года…

«А жаль – сказал Александр Янович – Наказание это имело большое удоообство в смысле скорости и лёёёгкости его применения, так как палаши находились всегда при себеее, в то же время оно не было и особенно, по моему понятиям, жестооооким.»

… Поздно вечером, когда над застывшим рейдом завывала пурга, Семёнов вышел к Гюйсу… Побелевшими руками штрафованный матрос крепко сжимал рукоять палаша, а из его глаз, выбиваемые студёными порывами норд-оста, невольно текли – и тут же замерзали на щеках слёзы…

Скрипя по свежевыпавшему снежку сапогами, к наказанному подошёл церковно-ссыльный иеромонах отец Антоний, по распоряжению владивостокского архиепископа Иова подвергнутый аресту при каюте, и, не обращая внимания на Старшего офицера, набросил на плечи Петровского кожушок…

Семёнов, вздохнув, сделал вид, что ничего не заметил…

Поглаживая окладистую бороду, отец Антоний немного погодя, спускаясь через покрытый парусиновым чехлом тамбур в тёплый коридор, говорил:«Вот жалко парня… ведь незаконченное высшее! Его бы в вольноопределяющиеся… всё кондуктора по зубам уже бы не хлестали… глядишь, через пол-годика вышел бы в „мокрые прапорщики“. Да, куда теперь… гад этот чухонец, прости меня, Господи…»

«Батюшка, а Вы с нами надолго?»

«Да ведь меня в самую Камчатку определили! Глупые. Нешто Камчатка не русская земля? Вот уж, испугали матушку – настоятельницу великим ху… гм-гм… Великим постом.

Нет, я пока с Вами… а вот что! У нас отсеки номер сто пять – сто семь занимает судовая церковь… на что она нам? А давайте, там оборудуем запасной перевязочный пункт?»

«Батюшка, да как же без церкви… и ассигнований на сверхштатное медицинское оборудование нет… и кто там служить будет?»

«Молится нужно не в церкви – а в душе… вот у нас в жилой палубе икона Святого Александра Невского висит – видели? Как японский снаряд там рванул – всё вдребезги, а у иконы даже стекло не разбилось… вот где святость-то, а не у покрытых сусальным золотом алтарей…

Мораль же такая – алтарь с иконостасом продадим – да на вырученные денежки перевязочный стол с бестеневой лампой да инструментарий потребный купим!»

«Ну это понятно… а где ещё одного медика взять?»

«А вот у нас на борту была одна ссыльно-каторжная, курсистка-медичка из Питера, Катя Измайлова… что такое? Или она Вам знакома?»

«Знакома, батюшка, знакома… весьма!»

…«Катя, это чего такое? Часом, не рыжьё?»

Неправильной формы, отливающий коровьим чухонским маслом, тяжёлый даже на вид камешек был накрепко приделан к концу солидной, чуть не якорной цепи красно – жёлтого металла…

«Сдаётся мне, Лена, что это самородок…»

«Правда? Значит, это я удачно зашла.»

«Ты где это взяла?»

«Да в ломбарде… там, где наш папик свои ходики другой раз закладывал… хотела и тики-так его назад выручить – да боюсь, он уж крайний раз не поверит, что мне их бесплатно вернули…»

«Вот хорошо… теперь бежим?»

«До ветру? Куда бежим? На бану ксиву требуют… пешком? Далеко ли уйдём… нет, Катюха, нам надо на пароход попадать… и плыть в Америку… эх, одно плохо! Американского языка я не знаю! Ну что ты ржёшь… как мой Петровский… эх, где он… пропадёт ведь без меня, растяпа…»

Над городом и портом качалась пурга…

Нечетный, следующий в Западном направлении, экспресс «Владивосток-Москва» прибывал в Харбин ночью…

Звякнула сцепка, заскрежетали тормоза, побежали по белому, крашенному масляной краской подволоку куппэ отблески электрических лампионов…

Тундерман Первый лежал на своём диванчике, с бессмысленной тоской глядя вверх…

Всё кончено. Служба, карьера… да что там. Жизнь кончена.

Куда он ехал, и главное, зачем?

Когда он, оглушённый, вышел из штаба… первой мыслью его было – скорее, скорее… добраться до родного «Херсона», запереться в каюте, налить в ствол браунинга морской, солёной, как кровь, воды…

Остановила мысль – будет суд! Ему-то хорошо, он уже отмучается, … а его команда? Которая поверила, которая пошла за ним…

Нет. Он поедет в самый Питер, он сам доложит обстоятельства дела Морскому Министру… ведь должны же быть нормальные люди в Империи?

Ну пускай – он нарушил какие-то там международные законы. Судите!

Но только его!

Офицеры и матросы выполняли его приказы, они ни в чём не виноваты. Он сам ответит за всё…

Но сон не шёл… снова и снова Тундерман проигрывал в голове разные комбинации случившегося и не случившегося (добрый доктор Бехтерев назвал бы его лёгкое, лёгонькое такое психическое реактивное состояние циклотомным синдромом, и ласково бы запер отдохнуть от тяжких дум на тихую «Пряжку») и опять и опять приходил к тому же выводу – он всё сделал правильно. Как было должно.

Но сон всё не шёл.

За окном вагона слышались приглушённые паровозные гудки, позвякивал по колёсным парам молоток осмотрщика… обычная вокзальная ночная жизнь. Но чу!

В коридоре осторожно затопали подковками казённые сапоги… у дверей куппэ послышался невнятный шёпот, а потом в дверь осторожно постучали.

Незримая ледяная рука сжала сердце Павла Карловича:«Ну что, дождался позора? Раньше надо было! Раньше…»

Сев на диванчик, Тундерман совершенно спокойным, отстраненным, недрогнувшим голосом произнёс:«Войдите!»

Сосед по куппэ, сибирский купец совершенно варначьего вида, до селе мирно храпевший, вдруг схватил Тундермана за руку и, колясь бородой, горячо зашептал:«Слышь, военнай, сигай в окошко! Я их, фараонов, задержу! Не боись! Мне ничего не будет, не впервой-ужо откуплюсь от идолов!»

«Нет, спасибо… уж что суждено… изопью чашу до дна…»

«Ну, храни тя, паря, Господь! Взойдитя, сатанаилы!»

В широко распахнувшуюся дверь (двери в вагонных куппэ не отъезжали в сторону, а распахивались в коридор) вступил жандармский ротмистр, из за плеча которого выглядывал побледневший обер-кондуктор.

«Капитан первого ранга Тундерман? Павел Карлович? Извольте пройти со мной…»

Не попадая в рукав чёрной шинели, Тундерман пробормотал:«Второго…»

«Чего изволили сказать?»

«Я – капитан второго ранга… пока ещё.»

«Странно… а в телеграмме сказано – первого… как всегда всё переврут… впрочем, какая разница?»

«Да, действительно… всё одно шпагу над головой ломать…»

Когда он выходил в коридор, купец второй гильдии, сам в юности досыта позвеневший кандалами на Зерентуе, широко перекрестил его спину:«Эх, какие люди в узилище идут! Рассея, мать… наша…»

… Когда, сопровождаемый деликатно держащемся чуть сзади жандармом, Тундерман шёл по оледеневшему асфальту перрона, мимо него, обдавая паром, стал пятиться тендером вперёд подаваемый под состав паровоз.

И тут Павла Карловича охватило вдруг невыносимое желание броситься с перрона под громадные, огненно-красные колёса, чтобы всё закончилось быстро – раз и навсегда.

Громадным усилием воли подавив это недостойное русского офицера желание («что я, Анна Каренина?»), гордо выпрямившись, он, заледеневший на пронизывающем ветру, прошёл в здание вокзала, а потом, поднявшись по лестнице с дубовыми перилами – в освещённый мягким светом, домашней, с зелёным абажюром, лампы – огромный кабинет, чьи углы прятались в полумраке…