В самолете он уже работал, а мир под крылом постепенно терял краски, линял, будто его все стирали и стирали, и белая мыльная пена доходила до иллюминаторов, а после очередного полоскания заплаты полей, швы дорог, грубая шерсть лесов и шелковые шнуры рек казались все бледнее и бледнее. Только города — стразы на ткани, — блестели все ярче.
Информационная блокада у них. Для ленивых журналистов. Для очень ленивых, не то что наш Пятый канал. Для очень лояльных преподавателей. Для неприлично дисциплинированных студентов. Фикция, по большому счету. Повод прицепиться к кому-то, а не настоящий фильтр или заслон. Сейчас мы этот заслон обойдем, умеренно скрываясь, но совершенно не шифруясь. Проверим, как соображают почти что наши соотечественники, хотя они какие-то несчастные северяне с островов. Им пора бы начать соображать, всем, и с островов, и континентальным.
Снаружи было ошеломляюще холодно. Алваро ткнулся в ближайшую лавку, и там на него напялили нечто объемное, колючее, пахнущее невесть чьей шерстью — и содрали за это как за антиквариат.
Он посмотрел в зеркало. Выглядел он… как уиппет в попоне, рассчитанной на борзую. Если кто-то не узнает его в этом виде, значит, очень не захотел узнавать. Максим рассказывал какую-то шутку про диверсанта МСУ и парашют… Парашют бы не помешал, в него можно было бы завернуться. И еще не помешало бы лишнее светило, потому что когда ветер, холодно и темно — то это уже не осень, а зима из страшилок о повороте Гольфстрима.
Телефон мягко дернулся в руке, как теплым носом к ладони притронулись. Номер был пустой — значит, не свои.
«Когда и где?»- спросил экран. «У вас, — ответил Алваро. — как побыстрее.»
Учения полковника Морана пришлись удивительно кстати. Уже в начале пути Алваро догадался, что делает группа на той стороне. Использует «коридор», построенный как учебный. Его — в свитере, с рюкзаком, очень чужого здесь, — принимали за студента-первокурсника, участвующего в ежегодной игре. Разноязычные советы, люди, лица, попутки.
— Что-то вы рано в этом году начали.
— В одном свитере, Господи, вон — возьми куртку.
— Вот еще деньги с вас брать…
Потом где-то кто-то отвернулся, или, напротив, сменил другого у пульта — или вовремя сработала глушилка, или случилась еще мелкая пакость, и машина с продуктами въехала беспрепятственно, провозя внутрь водителя с совершенно лишним пассажиром, и водитель хихикал в пышные усы, а Алваро старательно делал напряженное и невинное лицо. Была уже полночь.
На заднем дворе одной из, кажется, столовых, он помог водителю открепить платформу с продуктами, поблагодарил — а потом еще минут сорок распределял вместе с дежурными ящики по погрузчикам. А на третьем или четвертом его прихватили за плечо и сказали: «Ты что тут еще, смена закончилась, пошли.» И он пошел.
Верный телефон молчал. Ему не составляло труда молчать — он лежал в рюкзаке, разобранный на три части.
Ничего, дома быстро выяснят, куда он делся — и поймут, почему к нему нельзя дозвониться.
На темной аллее с двумя рядами аккуратных фонарей было изумительно тихо и пусто, Алваро не сразу понял, что дело в полном отсутствии птиц и мошек. Торчали незнакомые очень странные деревья, словно выдуманные для телесных наказаний. Вот ты какая, настоящая живая ель. Домашняя металлическая — рождественская, в лампочках, теплая — как-то приятнее.
Было слишком влажно и сыро, хотя куртка из грубой ткани с пропиткой не пропускала ветер не хуже гипотетического парашюта.
— А что молча? — спросил он тихо. — Это тоже какое-то правило?
Спутник — Алваро подумал, что тот ровесник или даже младше, во Флоренции ровесников было много, почти все после службы в ССО, солидные и самостоятельные, — взглянул искоса, словно быстро, на ходу ткнул датчиком. — Внутри мы проверяли, — кивнул он куда-то вперед. — Здесь…
Алваро вздохнул, опустил глаза к отсыревшей, поблескивающей дорожке и стал представлять, что он многоопытен, коварен и солиден.
Шагов через десять почувствовал, что у него начинает получаться.
Полковник Моран не любил здешних православных. Меньше он любил только иудеев, причем по той же причине. Возьмите народ, в котором нет жестких сословных и кастовых барьеров, и дайте ему Библию на чужом языке, которым больше никто ни для чего не пользуется. Не разговаривает. Не пишет научные труды. Не поет вне храма. Не сочиняет рифмованных непристойностей. Не рисует на стенах. Чего ни хватишься — ничего не делает, а только беседует с Богом. Почему? Потому что, когда отдельно — это удобно и красиво. Добавьте к этому века всеобщей дву, а потом и триязычной грамотности, распространяющейся опять же через религиозные школы. И что вы получите? Намертво аналитическую текстоцентричную культуру, всеядную, всевпитывающую, сухую, рациональную, привыкшую манипулировать огромными массивами, общаться и мыслить цитатами, с удовольствием разбирать любой подвернувшийся блок на детали и собирать из них новое — и использовать все, от рваной веревочки до погнутого гвоздя, в прямом смысле и в метафорическом. Для работы, для жизни, для игры. Особенно для игры. Все в мире произошли от обезьян. Эти — от дельфинов. Моран как-то освоил этот язык, этот способ мышления, но говорить на нем в неслужебной обстановке было для него пыткой.
Полковник Моран шел по вечернему кампусу к прекрасной женщине, и думал о том, что она католичка, спасибо Сообществу, и оно на что-нибудь да бывает полезно. На своем месте. «Я построю им часовню, — покатал он на языке заготовку для будущей остроты. — Этим и ограничимся. У нас светское учебное заведение, светское. Ох уж эти христиане…»
Дальше следовало сказать, что не тащит же он из Индии разнообразные храмовые культы; хотя шутка была далеко за гранью приличия и даже шутки ради не стоило бы поминать саму возможность воцарения проклятых многобожников, тем более — здесь.
Конечно, дела религиозные тут ни при чем. Ревность — совсем другое дело. Они просто вынести не могут, что кто-то имеет свои взгляды, свои методы, свое представление о верном. Это уже католическое. Никто так усердно не боролся с любым проявлением оригинальной мысли, разности в толкованиях одних и тех же слово их пророка…
Смешнее всего, что этот оплот нетерпимости прятался за ширмой Радужного Клуба; впрочем, и антиглобализм в Клубе напоминал разнообразие форменной одежды в пределах одного рода войск. Хочешь, парадный, хочешь, повседневный, перчатки по погоде.
Группа студентов, шедшая навстречу, вежливо переместилась на соседнюю дорожку. Полковник кивнул им — он не каждого тут помнил по именам, но вот в лицо знакомы были все. Должно быть команда грузчиков с вечернего дежурства в южной столовой. Вообще-то студентам до службы обеспечения дела нет и не должно быть, но карантин есть карантин, а учения есть учения. А раз на территории остались только те, кто тут живет — то грузить, мыть и готовить — тоже им. Военное положение.
В окне впереди горел свет — и полковник забыл о студентах, иезуитах, положении и грядущей своей победе, а помнил только о том, что там, за стеной, за надежно отсекающим осенний холод стеклом, ждут Цветы.
Уже в холле гостиницы он заметил парочку с общевойскового факультета, этих проректор знал не только по в лицо и по именам, но и по личным делам, жалобам, характеристикам — наизусть, как все ошибки, весь брак, неизбежно случавшийся в работе. Несложно было догадаться, зачем они здесь, хотя они моментально сделали вид, что имеют какое-то отношение к уборке холла.
— Нарушение распорядка, — улыбнулся полковник Моран. — Доложите своему куратору.
Завтра нужно будет посчитать, сколько таких нарушений за каждым уже набралось. Никаких больше мягких форм, никакого факультета управления. Хватит, наигрались — и поскольку про господина да Монтефельтро можно забыть, и пока что, и, будем надеяться, навсегда, — играть в дипломатию больше уже не придется.
Перед дверью он провел тыльной стороной ладони по глазам, стряхивая и забывая на время всю эту пыль, ерунду, мелочь.