Хамелеончики сидят в одном кресле, тесно прижавшись друг к другу.

— Честно говоря, — выдает после паузы мальчик, делая лицо обреченное и мученическое, — нам… к черту все равно, лишь бы не волчий билет. Любой ценой. Если надо сотрудничать…

— Почему любой ценой? Это три разных вопроса. Почему? Почему любой? Почему ценой? Да, и четвертый. Зачем сотрудничать?

Когда она — как ей тогда казалось — приставила Сообществу нож к горлу: сделайте меня умной… Ее не убили. Ей не дали по рукам. Ее даже не прогнали. Ее спросили: зачем.

— Почему? — слегка издевательски говорит девочка. — Потому, что мы промахнулись. С лучшим заведением. Лезли, лезли и залезли… а эта башня — вавилонская. Почему любой? Потому что я лучше утоплюсь в Волхове, чем скажу дома, что я даже не смогла закончить…

— А ценой, — мальчик гладит ее по плечу, — потому что даром ничего не бывает. Мы знаем.

— Вот это, — запах чая, горячая жидкость, вкус, послевкусие, выдох, естественная пауза, — и есть самая большая профессиональная ошибка, которую вы сделали. Вы торгуетесь за возмещение, которое положено вам по праву. В соответствии с основами правосудия. Вы — не корпорации. И не готовые специалисты. Не солдаты. Не профессионалы в поле. Вы — студенты, ученики, подмастерья. А от вас требовали соответствия — и не давали защиты.

Двуглавое существо смотрит стереоскопическим взором, разочарованно, снисходительно, немного свысока — и совершенно безнадежно. Даже не с отчаянием, а просто… сквозь. Сразу представляется какая-то нищенка, пропускающая взглядом разряженного господина: этот не подаст, этот даже не увидит. Они даже — слегка демонстративно — не говорят никаких банальностей о том, что им виднее, или что у самой Анаит такого опыта нет. Принципы правосудия они видали в гробу.

До них не дошло, не дошло совсем и полностью.

— Вы дали мне… скажем, пол-ответа. — грустно говорит Анаит. — И я должна вам полподарка. Думайте, чего вы хотите. А теперь допивайте чай и идите. Если не хотите столкнуться у входа с господином проректором Мораном.

Парочка быстро обменивается сигналами.

— Половину выхода, — говорит мальчик. — То есть, один.

— Уже есть. — отвечает Анаит. — Думайте еще.

— Еще пенни, — улыбается девочка.

— Уже есть. — повторяет Анаит. — Думайте еще.

Теперь геральдическое существо имеет озадаченный вид, как ребенок перед праздничной витриной. Они, кажется, вообще очень плохо представляют, что такое «подарок». Где пределы допустимого, где уже наглость, которой можно все испортить, а где излишняя скромность… и где половина от этого всего.

Конструкция плывет от недоумения, пальцы мелко неритмично дрожат.

— Пусть это будет сюрприз, — находят они подобие решения.

Хорошо, что Морана здесь нет. Очень хорошо. А ведь эти еще — из лучших.

— Можно и так. Передумаете, скажете.

— Большое спасибо, — встают вежливые дети.

— Большое спасибо, сударыня золотая рыбка.

— Сударыня половинка золотой рыбки.

— Не за что… — отвечает правду Анаит.

* * *

На последнем и самом важном экзамене ему достался скучнейший билет. Пунические войны, это на демонстрацию способностей к зубрежке дат, имен и последовательностей. Эволюция корпоративного права, это вообще к юристам. И по современной истории — присоединение Экваториальной Африки к Мировому сообществу. Пятьсот лет предыстории и еще сто деятельности. Ответ на третий вопрос комиссии особо понравился, а самому Алваро совершенно не понравилась ученая дама в блузке с воротничком под горло, которая прощебетала, что абитуриент чувствует дух истории. Потом ей, наверное, под столом на ногу наступили.

Результаты его не удивили. Три раза высший балл, разумеется — поступил, удивительно: был приглашен в стипендиаты, вежливо отказался, благодарю, меня интересует только дистанционная форма. Вернусь за дипломом. Домой, домой. Флоренция его интересовала исключительно как родной город Франческо… да, он бы тоже удрал из этого обнаглевшего музея-переростка куда-нибудь к настоящей жизни.

За неделю по вечерам, отдыхая от подготовки и удирая от соседей по общежитию для абитуриентов, каждый из которых разглядывал его с вопросом «тот ли это самый Васкес?», он обошел все базилики, палаццо и галереи, прошел по всем площадям, мостам и набережным, забрел в дремучие, но дремучие как театральное закулисье кварталы, и пришел к выводу, что с него вполне хватит.

Каждое здание по отдельности смотрелось… честно скажем, замечательно они смотрелись, начиная с «собора в пижаме», в бело-зеленой, шелковой, мраморной — через наскальные гнезда частных домишек в старых ремесленных кварталах — и кончая угловатыми друзами монастырей и цеховых общежитий. Все вместе — он глядел на Флоренцию с холма, из ворот церкви святого Миниато, на башни, крыши, дома, реку, линии крытых мостов, бешено-зеленые сады Заречья — и думал, что великие художники и должны здесь рождаться по грозди в поколение. Куда им деваться? Если всю жизнь смотреть на это… либо спятишь, либо перестанешь замечать, либо сделаешься мастером. Просто придется — потому что оно прекрасно — и не меняется никогда. Никогда рядом с собором уже не встанет другая башня. Никогда и никто не построит Новый Мост на месте Старого. И стеклянные и термопластовые параллелепипеды промышленной зоны прячутся за холмами, окружающими город. Они пока — настоящее. Лет через двести они тоже станут историей — и их примутся хранить не менее бережно. И найдут красоту. Наверное.

Вылетать ему нужно было вечером, аэропортов тут было в пределах ста километров три, бери напрокат машину и езжай себе, если не хочешь автобусом — он хотел автобусом, там транслируют новости, новости обрушились волной с самого утра, в кафе, и дальше только больше, больше. Никого нельзя оставить на неделю. Обязательно во что-нибудь вляпаются, нечаянно, а потом будут вылезать, а потом никто не поверит, а ведь Одуванчик это сам. Если он что и недоговаривает, то одну вещь: левой половиной он думал о своих планах, правой о том, что Максима обидели, а спинным мозгом чуял ту возможность, за которую и ухватился чуть позже.

К обеду — Алваро перемещался из кафе в кафе, чтобы не привлекать к себе внимания, но в городе-музее кафе и ресторанчиков было предостаточно, — он обнаружил за собой тихую вежливую слежку, наверное, просто так, для порядка; а акцент скандала сместился от университета к Совету, а потом обратно, а потом к Одуванчику, жертве покушения.

Алваро не звонил никому — и так все покажут, и все равно отсюда ничего не сделаешь; пространство между континентами ощущалось как непрошибаемая стена ночи, все в ней тонуло и ничего через нее не проходило: про него тоже словно бы все забыли. Удовлетворились вчерашним сообщением о полной и безоговорочной капитуляции образовательной системы.

Он сидел, глазел на прохожих, читал новости, ел отвратительно вкусное мороженое — вот, кажется, уже объелся и опротивело оно навсегда, а через час учуешь новый запах, посмотришь, вздохнешь, и попробуешь — и пытался понять, что думает. Не думалось ему ничего. Никак, совершенно. Только стена стояла над океаном, как в тех альбийских сказках, невидимая и непробиваемая. Не пройдешь за нее, а пройдешь — не вернешься. Ну и что тут плохого, казалось бы? Что он забыл в Старом Свете с его вылизанными улицами, списками знаменитых людей на фасадах, экскурсионными маршрутами по местам популярных книг, скамейками, на которых кто-то сидел, законами об охране памятников, принятыми до Рождества Христова, безумием правил, прав, привилегий и прецедентов…

Он вытащил телефон, вызвал расписание полетов, сверил его с железнодорожным и с расписанием автобусов и заказал билеты. До вокзала двадцать минут пешком, до аэропорта полчаса экспрессом, ближайший самолет на Юрьево улетает через полтора. Времени — с запасом. Говорят, по архитектуре Великий Новгород чем-то похож на север Полуострова, на материковые владения Венеции… надо будет выкроить пару часов и посмотреть.