Изменить стиль страницы

— Ну так что?

— Ты все про это? Но ведь Людка хитрая, как я не знаю кто. Ты разве не видела?

Положим, птицы хитрыми не бывают, — умными или глупыми, добрыми или злыми, но хитрыми? Едва ли. Ну а кукушка, например? Но какая же это хитрость — свое дитя в чужое гнездо подбросить? А сама с чем останешься? Это не хитрость, а какой-то врожденный порок, едва ли его обладательницу счастливой назовешь.

Такое было хорошее в то утро настроение (а на самом деле ночь еще, темно за окном), что всех жалеть хотелось. А чем кукушка хуже других?

— Ну ладно, Людка хитрая, а я, по-твоему, дурочка из переулочка? — Этот голубчик одобрительно хохотнул. Встать и дать, что ли, ему как следует, но лучше послушаем, что он дальше поведает, и тогда уже за все сразу. Да и лень, лень и истома, черт побери, приятные во всех членах и уголочках, хотя какие могут быть уголки и резкости у плавного, нежного тела — мы тоже кое-что стоим, пусть эти козлоногие не очень задаются.

— Ну и что?

— Ничего. А ты знаешь, кто у нее родители?

Его и это, оказывается, интересует. Ну-ка, ну-ка!

— Пенсионеры. А что?

— А то, что они слепые, поняла?

Чего ж тут не понять: слепые — значит, не видят ничего. Инвалиды с рождения. Ну и что? Людка-то все видит отлично, птица зрячая. И не ослепнет, надо полагать, если уже двадцать лет видит. О чем тут беспокоиться?

— А если она их тоже захочет в Москву перетащить?

А, вот оно что! Вы посмотрите, как далеко он считает. Значит, у него в отношениях с Людой самые серьезные намерения были — иначе что ему ее родители, но, когда он узнал, что они инвалиды, сразу все изменилось, потому что он увидел (не слепой ведь) в этом возможную обузу. Так ведь? А если он, полубог, с ней пошел, Люду на нее, Нину, променял и сейчас об этом откровенно говорит (хотя и не сразу решился — Мориа и возможная вылазка соседей ему, видите ли, мешали), то у него и по отношению к Нине намерения серьезные, хотя она к Фальку довольно равнодушна, а Кандинского видела только на немногих репродукциях. Но это, последнее, значит, не мешает. Интересно, это он все сам решил или с родителями советовался?

— Родители, конечно, дело серьезное, — ну и противный же у тебя, красавица, сейчас голос, наверное, но ведь и ситуация, прямо скажем, не из приятных — какая-то любовь к анкетным данным получается, а не к живому человеку, ну вот и спал бы ты, милый, с бумажкой, ее бы целовал и гладил, по ее гладкой поверхности скользил. — Но разве Люда сама по себе не хороша?

— Хороша, конечно, — ух, сейчас она ему, кажется, выдаст, будет ступеньки с четвертого этажа считать, а то пригрелся тут и думает, что река и пляж — взаправдашние и страшнее коровьей лепешки тут ничего нет, но какое-то соображение в Славике просыпается, и он довольно успешно, хотя и грубовато, выруливает: — Но ты не хуже, правда?

Грех с этим не согласиться. Однако давайте все точки расставим, если разговор начистоту пошел. Такое ведь не каждый день бывает.

— Но ты ведь и про моих родителей не все знаешь.

— Отчего же? — говорит этот весельчак и затейник. — Мама есть, папы нет. Очень распространенный случай.

— Но ведь папы только как будто нет. А на самом деле он где-нибудь, наверное, существует. И, представь, завтра утром с фанерным чемоданчиком явится: привет из дальних лагерей от всех товарищей-друзей… Тогда как?

Полубог заразительно смеется — песенка лагерная ему, что ли, так понравилась.

— Не явится, — говорит он, нахохотавшись, — а если и придет, то какие права он на тебя имеет?

Прав-то у папочки, действительно, нет. Но ведь ее, Нинин, долг перед ним — тут она сама еще для себя ничего не решила, и как она поведет себя, если папочка явится, сейчас сказать не может, — но ведь долг-то все-таки есть?

— Да неужели у тебя гордости никакой нет? — вопрошает этот носитель-знаменатель-повелитель. — Двадцать лет ты ему была не нужна, а теперь будешь лелеять его светлую старость?

Ах, не надо про гордость. Этого товара у нас хоть отбавляй, только оставь ей какую-нибудь щелочку, как загремят трубы и копыта зацокают, но ведь тогда и от тебя, обожаемый, ничего не останется: растерзают тебя, растопчут и — в высокое окно под тяжелые колеса троллейбусов. Но рано еще, рано.

Нина переставляет иглу проигрывателя, чтобы пластинка играла еще долго-долго. А мы обойдемся пока без гордости, труб, коней и воплей. Так ведь, милый? Ты ведь тоже не думаешь, что на сегодня это все? И пусть это будет всегда вот так, а не на грязном чердаке — головой о замок, и не на липкой от смолы сосне. (Ага, еще и картина над кроватью или тахтой для полного изящества, — защитная самоирония, чтобы не захлебнуться окончательно в этой патоке чувств и придуманных красивостей. — Но чего ты там сама себе городишь? Ясно ведь, что так лучше, надежнее, а коня, всю эту конюшню продать, обменять можно на новую жизнь или, по крайней мере, новые условия жизни. — Вот-вот! Кто-то позволят тебе чужую квартиру продавать или обменивать! Сама в ней на птичьих правах живешь. — Да не собираюсь я ее продавать, это только так, фигурально. Птичьи права — это у Люды Пугачевой были, да кончились. А теперь, извините, Славик — мой. — Твой, конечно. Но ты еще с Львом Моисеевичем развяжись попробуй. А тебя ведь этот красавец еще и не позвал никуда, никаких предложений не сделал. — Позовет, сделает — не видно разве? — Но если и позовет, где доказательства, что он — это он? Один чемоданчик, портфель-дипломат? Таких портфелей в Москве десятки тысяч, ты с каждым и ляжешь? — Да заткнись ты, наконец! Слушать противно. — А ты не злись. Возразить-то ведь тебе нечего? — Ну и пусть, только уйди, пожалуйста, не мешай. Ну неужели ты, дубина, не понимаешь? — Я-то понимаю, а вот ты потом жалеть будешь. Мало, что ли, уже обжигалась? — Да, мало! Мало! И убирайся скорее. Меня муж зовет. — Ой, не могу — муж! Ой, насмешила!)

— С ума сойти, — сказала Нина, — откуда ты взялся, такой красивый и нежный? Хочешь, ударь меня! Ну ударь, пожалуйста. Еще! Ты мне так все лицо разобьешь. Как я завтра на занятия пойду? Нет, еще! Не бойся, бей еще! Да не жалей ты меня, господи! Что я — хрустальная, что ли?

Звать или не звать Аллу Константиновну — это, пожалуй, был главный вопрос, потому что все остальные: о платье, о ресторане, о машинах, гостях — решались сами собой (а как же иначе, если Слава коренной москвич, родители его — шишки порядочные, и никаких проблем для них словно и не существует). С одной стороны, звать, конечно, нужно — как маму лишить такого права? Да и бюджет ее, надо полагать, такой расход выдержит. Ну и согласие, что ли, получить не мешает. Впрочем, последнее как раз и останавливало. И не потому, что Алла Константиновна вдруг не согласится — да с радостью, наверное, подарит свое родительское благословение, только, может, для порядка какую-нибудь банальность произнесет типа «Смотри, дочка, тебе жить!», ведь ей, свою судьбу устроившей, дочь поскорее пристроить — самое милое дело. А это, согласитесь, не так уж приятно слушать. Да и зачем ей, Нине, чье-то согласие? Она и раньше, гораздо раньше, своим умом прекрасно обходилась. Не всегда, правда, все хорошо получалось, но ведь зато сама — сама, понимаете? А тут, когда, может быть, что-то важнейшее в ее жизни происходит, прикажете у мамочки спрашивать? Да ни в жизнь! Зачем ей чье-то согласие, если все уже и так решено? Мамочка, кстати, у нее тоже не очень-то спрашивала, хотя ее, Аллы Константиновны, решение и Нинины интересы затрагивало. А как мамочка тогда написала? «Ты не думай, что я с тобой советуюсь…» Вот и она тоже советоваться не будет.

Тем более что нужно еще с Львом Моисеевичем как-то договориться, объяснить ему, уговорить. Не при мамочке же это делать. А то, чего доброго, он у Аллы Константиновны попробует поддержку искать и, следовательно, их отношения (бывшие, конечно) афишировать. А это уж и вовсе ни к чему. Так и до Вячеслава дойти может. Тоже, как вы понимаете, полный завал — можно и к портнихе, что шьет свадебное платье, больше не ходить.