— И ты чувствуешь — он камнем лежит у тебя на сердце.

— Не знаю где. — Он перевел глаза на нее. — Я должен ждать.

— Новых фактов?

— Не совсем, — проговорил он после паузы. — Вряд ли, пожалуй, «новых», если — исходя из тех, что есть, — это конец. Но мне нужно кое-что обдумать. Я должен подождать, пока не пойму, что я чувствую. Я всегда делал только то, что он хотел. Но мы имели дело со своенравной лошадью, которая в любой момент готова понести — когда ни мне, ни ему не под силу ее сдержать.

— И он оказался тем, кому она своротила шею.

Он ответил горьким взглядом:

— А ты предпочла бы, чтобы это был я.

— Нет, конечно. Но тебе это нравилось — нестись очертя голову; нравилось, пока не обозначился крах. Вот тогда-то ты, чуя, что ждет впереди, разволновался — места себе не находил.

— И сейчас не нахожу, — сказал Байт.

Даже в этой его неожиданной мягкости брезжило что-то, чего она не улавливала, вызывая в ней легкую досаду.

— Я имела в виду: тебе нравилось, что его трясет от страха. Это тебя раззадоривало.

— Не спорю… захватывающая игра! Кстати, по-твоему, сваливать всю вину на меня не значит держать на меня сердце?

— Значит, — честно призналась она. — Но я и не виню тебя. Просто мне обидно, как мало — из того, что все это время стояло за твоими поступками, — ты рассказывал мне. И не нахожу никаких объяснений.

— Объяснений? Чему?

— Его поступку.

— Разве это не объяснение, — в его тоне прозвучало недовольство, — то, что я предложил тебе минуту назад?

Да, конечно, она не забыла.

— Для сенсации?

— Для сенсации.

— И только?

— И только, — отрезал он.

Они постояли еще немного, лицом к лицу, пока она, внезапно отвернувшись, не обронила:

— Я пойду к миссис Чёрнер.

И пошла прочь, а он крикнул ей вслед, чтобы она наняла кеб. И казалось, она сейчас вернется и, раз он так настаивает, возьмет у него деньги на кеб.

8

Если в течение последующих с того утра дней она засела дома, такой линии поведения весьма способствовало — чему она была благодарна — и чудовищное событие, и всеобщий чудовищный ажиотаж, под прикрытием которого происходившее с отдельным лицом утратило всякое значение. Поступить именно так у нее были свои причины; к тому же все эти три дня она была просто не в состоянии, даже если бы захотела, спуститься на Флит-стрит, хотя без конца называла свое поведение подлой трусостью. Она бросила друга на произвол судьбы, но сделала это, потому что поняла: только без него она сможет как-то прийти в себя. В тот вечер, когда до них дошла первая весть, она почувствовала, что совершенно убита, что поддалась своим изначальным представлениям. Представления же ее сводились к тому, что если этот злополучный Бидел, уже порядком взвинченный, каким она упорно его себе рисовала, вынужден будет прибегнуть к трагической мере, Говард Байт не может не быть скомпрометирован, не может не пахнуть кровью несчастной жертвы — пахнуть слишком сильно, чтобы она могла простить и забыть. Во всем этом было, по правде говоря, и немало другого, о чем Байт мог бы сказать в те три минуты передышки на набережной, но тогда речь пошла бы о его адском искусстве, которому она менее всего, даже на время, хотела себя подвергать. Оно принадлежало к вещам того порядка — теперь с безопасной вершины Майда-Хилл она это разглядела, — которые оказались губительными для заплутавшего ума франкфуртского беглеца, лишенного в обступившем его хаосе иного, честного исхода. Байт, молодой человек редкостных качеств, несомненно, не имел дурных намерений. Но это, пожалуй, было даже хуже и, судя здраво, бесчеловечнее, чем исключительно ради упражнения врожденного дара наблюдательности, критического суждения и ради, скажем прямо, раздувания негасимой страсти к иронии стать орудием преступления, орудием беды. Страсть к иронии в окружавшем их мире могла проявиться и как чувство достоинства, приличия, самой жизни, однако в иных случаях оказывалась роковой (и не для тех, кто ею пылал, — тут не о чем было сокрушаться, а для других, пусть несуразных и ничтожных), и тогда голос разума предостерегал: отойди на время и подумай.

Вот какие мысли, пока Пресса надрывалась и ревела, пережевывая брошенный ей свежий кусок мяса, бродили в голове Мод Блэнди, пытавшейся оценить свои поступки, и в результате занятая ею позиция накрепко приковала ее к дому на первой стадии развития печального события. Событие это, как она и предчувствовала, разрасталось с каждым новым фактом, полученным из Франкфурта, с каждым следующим специальным выпуском, неизбежно набирало все большую силу в свете комментариев и корреспонденции. И те, и другие, без сомнения, несколько сникли до катастрофы, зато теперь, при столь ко времени разразившемся потрясении, возродились с невероятным размахом, так что в течение периода, о котором мы ведем речь, бедный джентльмен, по всей видимости, не только не утратил, а, напротив, развил свой прежний дар заполнять собою все ежедневные издания. Они, сиречь газеты, и раньше уделяли ему достаточно внимания, в нынешний же критический момент, не будет преувеличением сказать, сочли нестоящим писать о чем-либо другом; так что нашей юной героине оставалось лишь вздыхать по поводу дурного примера, кружившего головы жаждущим известности. Какое-то случайное мгновение она уделила и Мортимеру Маршалу, который представился ей опьяненным, как она, пожалуй, выразилась бы, от одного прикосновения к вину славы, и она спрашивала себя, какие искусные маневры теперь понадобятся Байту, чтобы обеспечить Маршалу обещанное продвижение. Тайна, окутывавшая ход событий в деле Бидела, все разрасталась и усложнялась, а потому план касательно Маршала требовалось довести до совершенства или же обрести доскональное знание о нем, без единой прорехи или просчета, чтобы, смотря по обстоятельствам, когда восславить, а когда затушевать явления сего героя на публике. Тем не менее она, как ни странно, поймала себя на мысли, что ее прыткий коллега весьма привержен — конечно, во благо своей новой жертве — этой идее; она пошла еще дальше, предположив, что его сейчас — пока иссякает всеобщее любопытство — отчасти поддерживает перспектива позабавиться на Маршалов счет. А отсюда вытекало — в чем она вполне отдавала себе отчет, — какими дьявольскими были его, Байта, забавы, и он, несомненно, позабавился бы в полное свое удовольствие, знай он, как она считала, всю подноготную этого славолюбивого графомана. Байт не преминул бы накачать его ложными понятиями и запустить, вызывая зевоту всего мира. Таким, в свою очередь, рисовался ей тот, из кого Байт собирался извлечь помянутое удовольствие, — нелепый неудачник, заброшенный в поднебесье под вечным страхом, что малейшее соприкосновение с землей, в должное время неизбежное, разрушит в прах его летательный аппарат. Какая комическая карьера! Страшась упасть, но в то же время страдая от холодного воздуха в верхних и все более пустынных слоях атмосферы, он, уменьшаясь и уменьшаясь, постепенно превратится в крохотное, хотя и различимое для человеческих вожделений, пятнышко, которое Байт, как она заключила, держал на примете для будущих своих развлечений.

Однако не о будущем сейчас стоял для них вопрос, а о ближайшем, сиюминутном настоящем, которое виделось ей в пугающем свете неизбежных и нескончаемых расследований. Расследование, которое вели газеты, при всей его обширности и изобретательности, обладало тем спасительным свойством, что не воспринималось ею всерьез. Оно, скажем прямо, изобиловало гипотезами, по большей части довольно зловещими, но не внушало ей опасений касательно того, куда они могут завести, — преимущество, каковым она была обязана воздуху Флит-стрит, которым постоянно дышала. И хотя она вряд ли могла бы определить почему, но почему-то чувствовалось, что не газеты, двигавшиеся от звена к звену, выйдут, злорадствуя, на связь Байта с его последним клиентом. На этот след в итоге нападут в другом месте, и если Байт сейчас был сам не свой, каким, по ее понятиям, ему и надлежало быть, хотя, она надеялась, он таковым не был, так оттого, что боялся оказаться объектом такого правосудия, которое в его глазах было уделом только черни. Пресса вела расследование, но власти, какими она их себе представляла, вели следствие, а это был процесс — даже в делах международных, сложных и хлопотных, между Франкфуртом и Лондоном, где применялась система, ей неизвестная, — куда более чреватый разоблачениями. И конечно, о чем вряд ли нужно упоминать, не от разоблачения Бидела она старательно отводила взор, а от разоблачения того лица, которое извлекало — как, возможно, подтвердило бы случившееся во Франкфурте — пользу из риска, на который Бидел шел, из страхов, которыми Бидел себя терзал, что бы за всем этим ни стояло. И она полностью сознавала, что, если соображения Байта на этот счет совпадают с ее, он в худшем случае — вернее, в лучшем — будет рад с нею встретиться. Она не сомневалась, что это так; тем не менее затаилась, хотя сама же аттестовала свое поведение как трусость; ею руководил инстинкт, повелевавший наблюдать и выжидать, пока не станет ясно, насколько опасность велика. К тому же у нее была еще одна причина, о которой речь впереди. В последнее время все специальные и экстренные выпуски поступали в Килбурнию не позже, чем на Стрэнд; повозки, крашенные во все цвета радуги и запряженные маленькими лошадками, тащившими их вверх с таким креном, что едва не рассыпали груз, никогда еще, по ее наблюдениям, не грохотали по Эджер-Род на столь бешеной скорости. Правда, каждый вечер, когда пламя, исходившее с Флит-стрит, начинало по-настоящему дымить, Мод, в противовес прежнему обыкновению, приходилось себя удерживать; но прошло три дня, и она преодолела этот кризис. На четвертый день вечером она вдруг приняла решение, определилась в ту, а не в другую сторону — частично под воздействием плаката, развевавшегося на дверях лавки, которая помещалась на углу той улицы, где жила Мод. В этом коммерческом заведении торговали пуговицами, булавками, тесьмой и серебряными браслетами. Но услуги, которые особенно ценила Мод, относились к приему телеграмм, продаже марок, писчебумажных принадлежностей и леденцов под названием «Эдинбургские», ублажавших аппетит соседских детей, обитавших через дом. «Тайна Бидел-Маффета. Потрясающие открытия. Казначейство принимает меры» — вот какие слова приковали ее взгляд; и она решилась. Казалось, словно со своего холма, словно с конька крыши, под которым лепилось оконце ее каморки, она увидела на востоке полоску красного света. На этот раз цвет был особый. И Мод двинулась в путь, пока ей не встретился кеб, который она, «несмотря ни на что», наняла, как наняла кеб тогда, распрощавшись с Байтом на набережной Темзы.