Изменить стиль страницы

[1923]

Авиадни*

Эти дни
    пропеллеры пели.
Раструбите и в прозу
         и в песенный лад!
В эти дни
    не на словах,
            на деле —
пролетарий стал крылат.
Только что
    прогудело приказом
по рядам
    рабочих рот:
— Пролетарий,
              довольно
              пялиться наземь!
Пролетарий —
             на самолет! —
А уже
          у глаз
       чуть не рвутся швы.
Глазеют,
    забыв про сны и дрёмы, —
это
      «Московский большевик»
взлетает
    над аэродромом.
Больше,
    шире лётонедели.
Воспевай их,
           песенный лад.
В эти дни
    не на словах —
           на деле
пролетарий стал крылат.

[1923]

Нордерней*

Дыра дырой,
          ни хорошая, ни дрянная —
немецкий курорт,
         живу в Нордернее.
Небо
         то луч,
        то чайку роняет.
Море
         блестящей, чем ручка дверная.
Полон рот
красот природ:
то волны
    приливом
         полберега выроют,
то краб,
    то дельфинье выплеснет тельце,
то примусом волны фосфоресцируют,
то в море
    закат
              киселем раскиселится.
Тоска!..
Хоть бы,
    что ли,
         громовий раскат.
Я жду не дождусь
         и не в силах дождаться,
но верую в ярую,
         верую в скорую.
И чудится:
    из-за островочка
            кронштадтцы
уже выплывают
               и целят «Авророю».
Но море в терпеньи,
         и буре не вывести.
Волну
          и не гладят ветровы пальчики.
По пляжу
    впластались в песок
                и в ленивости
купальщицы млеют,
         млеют купальщики.
И видится:
    буря вздымается с дюны.
«Купальщики,
            жиром набитые бочки,
спасайтесь!
    Покроет,
         измелет
            и сдунет.
Песчинки — пули,
         песок — пулеметчики».
Но пляж
    буржуйкам
         ласкает подошвы.
Но ветер,
    песок
         в ладу с грудастыми.
С улыбкой:
        — как всё в Германии дешево! —
валютчики
       греют катары и астмы.
Но это ж,
    наверно,
         красные роты.
Шаганья знакомая разноголосица.
Сейчас на табльдотчиков*,
            сейчас на табльдоты
накинутся,
    врежутся,
         ринутся,
                бросятся.
Но обер*
    на барыню
         косится рабьи:
фашистский
        на барыньке
              знак муссолинится*.
Сося
          и вгрызаясь в щупальцы крабьи,
глядят,
    как в море
         закатище вклинится.
Чье сердце
       октябрьскими бурями вымыто,
тому ни закат,
             ни моря рёволицые,
тому ничего,
          ни красот,
             ни климатов,
не надо —
    кроме тебя,
         Революция! Нордерней*, 4 августа

[1923]

Москва — Кенигсберг*

Проезжие — прохожих реже.
Еще храпит Москва деляг.
Тверскую* жрет,
            Тверскую режет
сорокасильный «Каделяк»*.
Обмахнуло
     радиатор
         горизонта веером.
— Eins!
            zwei!
     drei![1]
         Мотора гром.
В небо дверью —
аэродром.
Брик*.
         Механик.
          Ньюбо́льд*.
                  Пилот.
Вещи.
          Всем по пять кило.
Влезли пятеро.
Земля попятилась.
Разбежались дорожки —
              ящеры.
Ходынка*
     накрылась скатертцей.
Красноармейцы,
              Ходынкой стоящие,
стоя ж —
     назад катятся.
Небо —
     не ты ль?..
         Звезды —
             не вы ль это?!
Мимо звезды́
        (нельзя без виз)!
Навылет небу,
         всему навылет,
пали́ —
     земной
         отлетающий низ!
Развернулось солнечное это.
И пошли
     часы
              необычайниться.
Города́,
     светящиеся
         в облачных просветах.
Птица
            догоняет,
         не догнала —
             тянется…
Ямы воздуха.
        С размаха ухаем.
Рядом молния.
          Сощурился Ньюбо́льд
Гром мотора.
        В ухе
         и над ухом.
Но не раздраженье.
         Не боль.
Сердце,
     чаще!
Мотору вторь.
Слились сладчайше
я
   и мотор:
«Крылья Икар
в скалы низверг*,
чтоб воздух-река
тек в Кенигсберг*.
От чертежных дел
седел Леонардо*,
чтоб я
     летел,
куда мне надо.
Калечился Уточкин*,
чтоб близко-близко,
от солнца на чуточку,
парить над Двинском*.
Рекорд в рекорд
вбивал Горро́*,
чтобы я
     вот —
этой тучей-горой.
Коптел
     над «Гномом*»
Юнкерс* и Дукс*,
чтоб спорил
     с громом
моторов стук».
Что же —
     для того
         конец крылам Ика́риным,
человечество
        затем
         трудом заводов никло, —
чтобы этакий
         Владимир Маяковский,
                барином,
Кенигсбергами
            распархивался
             на каникулы?!
Чтобы этакой
        бесхвостой
                 и бескрылой курице
меж подушками
            усесться куце?!
Чтоб кидать,
     и не выглядывая из гондолы,
кожуру
     колбасную —
         на города и долы?!.
Нет!
        Вылазьте из гондолы, плечи!
100 зрачков
     глазейте в каждый глаз!
Завтрашнее,
     послезавтрашнее человечество,
мой
     неодолимый
         стальнорукий класс, —
я
благодарю тебя
              за то,
             что ты
             в полетах
и меня,
     слабейшего,
         вковал своим звеном.
Возлагаю
     на тебя —
         земля труда и пота —
горизонта
     огненный венок.
Мы взлетели,
        но еще — не слишком.
Если надо
     к Марсам
         дуги выгнуть —
сделай милость,
              дай
         отдать
             мою жизнишку.
Хочешь,
     вниз
             с трех тысяч метров
                 прыгну?!