— Филдинг, — ответила Фанни, когда продавец на Чаринг-Кросс-роуд спросил, какая книга ее интересует.
Она купила «Тома Джонса».
В десять часов утра в комнате, которую она снимала вместе с одной учительницей, Фанни Элмер читала «Тома Джонса» — эту загадочную книгу. Ведь эта скучища (думала Фанни) про людей со странными именами и есть то, что нравится Джейкобу. То, что нравится порядочным людям. Небрежно одетые женщины, которые сидят как попало, читают «Тома Джонса» — эту загадочную книгу, потому что в книгах, думала Фанни, есть что-то такое, что, если бы я была образованная, мне бы, наверное, нравилось — нравилось бы гораздо больше, чем сережки и цветы, вздохнула она, вспоминая коридоры Слейда и бал-маскарад на следующей неделе. Ей нечего было надеть.
Есть настоящие люди, думала Фанни Элмер, кладя ноги на каминную полку. Их немного. Может быть, и Ник один из них, только он очень глупый. А женщин таких нет, кроме мисс Сарджент, но она всегда в обед уходит и слишком уж задается. Они тихо сидят по вечерам и читают, думала она. Не ходят в мюзик-холл, не разглядывают витрины, не меняются одеждой, как они с Робертсоном, когда она надевала его жилет, а он ее шаль, а Джейкобу сделать это было бы очень неловко, потому что ему нравился «Том Джонс».
Вот она лежит у нее на коленях, напечатанная в два столбца, купленная за три с половиной пенса, загадочная книга, в которой Генри Филдинг много-много лет назад выговаривал Фанни Элмер за ее любовь к роскоши, да к тому же превосходной прозой, подчеркивал Джейкоб. Ведь он не читал современных романов. Ему нравился «Том Джонс».
— Мне так нравится «Том Джонс», — сказала Фанни в половине шестого того же апрельского дня, когда Джейкоб, сидящий в кресле напротив, вынул трубку изо рта.
Увы, женщины лгут! Кроме Клары Даррант. Безупречная душа, сама искренность, дева, пригвожденная к скале (где-то рядом с Лаундс-сквер), вечно разливающая чай старичкам в белых жилетах, голубоглазая, глядящая прямо тебе в лицо, играющая Баха. Из знакомых женщин Джейкоб почитал ее больше всех, Но сидеть со знатными дамами в бархате за столом, где стоят бутерброды, и не иметь возможности сказать Кларе Даррант больше того, что говорил мистер Бенсон попугаю, покуда старая мисс Перри разливала чай, — вот уж воистину вопиющее поругание человеческого достоинства и нарушение всяческих приличий или что-то в этом духе. Потому что Джейкоб молчал. Он не сводил глаз с огня. Фанни отложила «Тома Джонса».
Она что-то шила или вязала.
— Что это такое? — спросил Джейкоб.
— В Слейде устраивают маскарад.
И она достала свой головной убор, брюки, туфли с красными кисточками. Что ей надеть?
— А я буду в Париже, — сказал Джейкоб.
Но зачем тогда вообще маскарады, подумала Фанни. Встречаешь одних и тех же людей, надеваешь тот же самый костюм. Мангин напивается, Флоринда сидит у него на коленях. Как она бесстыдно флиртует — сейчас, например, с Ником Брамемом.
— В Париже? — переспросила Фанни.
— По пути в Грецию, — ответил он.
Потому что, добавил он, нет ничего отвратительнее, чем Лондон в мае.
Он забудет ее.
Воробей пролетел за окном, таща соломинку из стога, стоящего у амбара на ферме. Старый коричневый спаниель обнюхивает землю, ища крысу. Уже верхние ветви вязов усыпаны гнездами. Каштаны обмахиваются своими веерами. И бабочки красуются над дорожками в лесу. Может быть, нимфалина пирует, как пишет Моррис, на куче гниющей падали у подножия дуба.
Фанни думала, что все это идет из «Тома Джонса». Он мог один пойти с книжкой в кармане и любоваться барсуками. Садился на поезд в восемь тридцать и шел пешком всю ночь. Он видел светящихся жуков и приносил домой светлячков в коробочках из-под лекарств. Охотился с шотландскими борзыми. Это все идет из «Тома Джонса», и он поедет в Грецию с книжкой в кармане и забудет ее.
Она потянулась за зеркальцем. Вот ее лицо. А что, если нарядить Джейкоба в чалму? Вот его лицо. Она зажгла лампу. Но так как за окном был день, лампа мало что освещала. И хотя Джейкоб казался грозным и величественным, и готов был вырубить лес, говорил он, и прийти в Слейд и быть турецким рыцарем или римским императором (и дал ей покрасить себе губы черным, и стискивал зубы, и гримасничал перед зеркалом), все-таки рядом лежал «Том Джонс».
XI
— Арчер, — сказала миссис Фландерс с той нежностью, с какой матери обычно говорят о первенцах, — завтра будет в Гибралтаре.
Почта, которую она ждала (прогуливаясь по холму Доде, в то время как разрозненные церковные колокола вызванивали над ее головой мелодию псалма; часы, рассекая кружащийся мотив, пробили четыре раза; трава полиловела под грозовой тучей, а два десятка деревенских домиков бесконечно жалобно съежились под набежавшей тенью), почта со всем разнообразием писем, конвертов, написанных четкими и летящими почерками, то с английскими, то с колониальными марками, а то с поспешно оттиснутой желтой полосой, почта вот-вот должна была разбросать по свету мириады посланий. Есть ли какая-нибудь польза от принятой у нас столь обильной переписки или нет, судить не нам. Но то, что в наши дни письма и в особенности письма молодых людей, путешествующих в чужих краях, как правило, лживы — факт совершенно неоспоримый.
Вот, например, такая сцена.
Перед нами Джейкоб Фландерс, отправившийся за границу и остановившийся на несколько дней в Париже. (В июне прошлого года умерла кузина его матери, старая мисс Бербек, и оставила ему сто фунтов в наследство.)
— Не надо повторять весь этот бред сначала, Краттендон, — рассердился Маллинсон, маленький лысый художник, сидящий за мраморным столиком с лужицами пролитого кофе и кружочками от винных бутылок; он говорил очень быстро и вне всякого сомнения был изрядно пьян.
— Что, Фландерс кончил писать своей барышне? — спросил Краттендон, когда подошел Джейкоб и уселся рядом с ними, держа в руке конверт, адресованный миссис Фландерс, в окрестностях Скарборо, Англия.
— Ты признаешь Веласкеса? — спросил Краттендон.
— Разумеется, признает, а то нет!:— сказал Маллинсон.
— Вот, вечно он так, — раздраженно произнес Краттендон.
Джейкоб с подчеркнутой невозмутимостью поглядел на Маллиисона.
— Я тебе назову три величайших произведения из всех когда-либо созданных мировой литературой, — снова заговорил Краттендон. — «Душа моя, виси, как плод»[22] — начал он.
— Что слушать человека, который не любит Веласкеса, — перебил Маллинсон.
— Адольф, больше мистеру Маллинсону вина не приноси, — распорядился Краттендон.
— Ты не прав, ты не прав, — сказал Джейкоб тоном третейского судьи. — Пусть человек напивается, если ему хочется. Это Шекспир, Краттендон. Тут я с тобой согласен. Шекспир, разумеется, выше всех этих лягушек вместе взятых. «Душа моя, виси, как плод», — певуче и с выражением начал декламировать он, размахивая бокалом. «Чтоб черт тебя обуглил, беломордый!»[23] — воскликнул он, и вино выплеснулось через край.
— «Душа моя, виси, как плод», — начали Краттендон с Джейкобом одновременно, и оба расхохотались.
— Проклятые мухи, — проворчал Маллинсон, хлопая себя по лысине, — за кого они меня принимают?
— За какое-нибудь благовоние, — ответил Краттендон.
— Прекрати, Краттендон, — велел Джейкоб. — Он у нас неважно воспитан, — очень любезно пояснил он Маллинсону. — Не дает людям выпить. Слушайте! Я хочу отбивную. Как по-французски отбивная? Отбивную, Адольф! Ты что, балбес, не понимаешь?
— А вторая прекрасная вещь в мировой литературе, скажу я тебе, Фландерс… — проговорил Краттендон, опуская ноги на пол, ставя локти на стол и почти касаясь лицом лица Джейкоба.
— Хи-хи-хи, ха-ха-ха, кошка съела петуха, — перебил Маллинсон, барабаня пальцами по столу. — Самая изы-скан-но прекрасная вещь в мировой литературе… Краттендон — парень очень хороший, — продолжал он доверительно, — но дурачок. — И мотнул головой.