Изменить стиль страницы

Так, однако, не получалось. Авторитета Коллонтай не могло заменить ничто. Главное — никто. О миссии кремлевско-лубянских эмиссаров Вуолийоки писала впоследствии, выслуживаясь перед своими хозяевами: «[…] они проявили исключительно глубокое понимание и дружбу в отношении нашего народа, выражали сожаление по поводу положения дел и самое гуманное стремление помочь заключению мира». Словом, плакали слезами удава, заглатывающего свою жертву. Но даже их слезы не могли заменить дипломатии Коллонтай: без посредничества шведского правительства об официальных переговорах не могло быть и речи, а шведские власти хотели разговаривать не с Вуолийоки, а с советским полпредом.

Спасать положение прибыл в Стокгольм сам Таннер. Коллонтай встретилась с ним, получив предварительное согласие Москвы, в Гранд-отеле, в номере, который занимала Вуолийоки, и в ее присутствии. Это было не только унизительно — хуже: получалось, что секретная сотрудница-иностранка пользуется большим доверием Москвы, чем свой же посол! Таннеру эта свидетельница была совсем не нужна, но не мог же он выгнать хозяйку из ее помещения. С Коллонтай Таннер был давно знаком: в 1910 году они вместе участвовали в социалистическом конгрессе в Копенгагене, потом неоднократно встречались в Финляндии в исторические дни 1917–1918 годов. Тогда в общении друг с другом они были «товарищи», теперь он к ней обращался «мадам»…

Каким-то образом Коллонтай удалось намекнуть Таннеру, что для пользы дела им лучше вести диалог сугубо наедине. Несколько дней спустя они встретились на квартире стокгольмского адвоката Матильды Сталь, которая оставила их вдвоем. В промежуток между этими встречами «Ярцев» и лубянский резидент в Стокгольме успели за спиной Коллонтай отправить множество шифровок в Москву, призывая относиться к ее действиям с большой осторожностью и даже с недоверием, поскольку ее «про-финские симпатии общеизвестны». Они действительно были известны — Сталину и Молотову ничуть не меньше, чем Рыбкину, — но Кремль, однако, был вынужден считаться с ее уникальным положением во всех скандинавских странах.

Считались — и окружили несметным количеством соглядатаев и надзирателей. Кроме официальных представителей НКВД, слежка за Коллонтай была вменена в обязанность советника, второго секретаря, помощника военного атташе и, по крайней мере, еще двух дипломатических сотрудников полпредства. Не справившийся, по мнению Москвы, с обязанностью надзирателя и стукача первый секретарь посольства Иван Сысоев в разгар переговоров без всякого предупреждения был отозван в Москву, и на его место с несвойственной для таких перестановок быстротой был прислан другой «товарищ».

«Новый секретарь, — с откровенностью, выражавшей всю меру ее негодования, записала Коллонтай в дневнике, — самоуверенный зазнайка и ничего не знает в дипработе (он из другого ведомства). Он беспомощно плавает в бушующих волнах окружающей нас атмосфере и бессильно злобствует на шведов, считая, что их следует держать в строгости, делать им выговоры, грозить и т. д. Он не понимает, не схватывает, что Швеция не губком. […] Он все пристает ко мне и допытывается, как идут переговоры, но именно этого я не могу ему сказать. «Я прислан сюда, — говорит он мне с подкупающей наглостью, — чтобы помочь вам, а если я не буду в курсе, вам же будет хуже. У вас могут получиться крупные неприятности, от которых именно я смог бы вас избавить». Он ревнует меня, следит за всеми моими беседами. «Почему военный атташе [Николай Никитушев] вам ближе, чем я? Какие у вас с ним от меня тайны? Надо проверить и его. А вам я искренне советую ничего от меня не скрывать». Он поразительно назойлив. Никто еще не смел так говорить со мной».

Рабочий день начинался в семь утра и заканчивался глубокой ночью. Приникая ухом к плохо работавшему радиоприемнику, она жадно ловила новости с фронта на нескольких языках. Из мозаики сводок, составленных в Москве и Хельсинки, Стокгольме и Осло, Берлине, Лондоне и Париже, Коллонтай получала ту оперативную информацию, которой не хватало в получаемых ею бумагах.

«Зима не сдает. Наше продвижение замедлилось из-за лютого мороза. На финнах тулупы, подбитые овечьими шкурками, и шапки белые бараньи из США. Наши замерзают стоя […] В темных лесах Финляндии много братских могил финнов и наших. Жуткие долгие черные ночи в безлюдных густых лесах, где над убитыми и ранеными вьются вороны. Откуда налетели в заснеженные и обычно затихшие зимою леса Финляндии эти стаи зловеще каркающих хищников? […] Кууза давно позади нашего фронта, и о знакомых местах больше не пишут в газетах. Уцелела ли усадьба, белый дом с колоннами, парк с липовой аллеей и березовая роща, что в год моего рождения своими руками посадил мой отец?»

Ей приходилось протестовать против отправки на фронт шведских добровольцев, хотя чувства, владевшие шведами, были ей хорошо понятны. Одна миссия была особенно неприятной. Походные госпитали решил послать в Финляндию шведский Красный Крест, и Коллонтай, стиснув зубы, отправилась к его председателю — брату короля принцу Карлу, — чтобы уговорить его отказаться от этой затеи.

— Вас обвинят в нарушении шведского нейтралитета, — предупредила Коллонтай.

— Помогая раненым, Красный Крест выполняет свою гуманную миссию. Мы можем организовать такие госпитали и для помощи раненым советским солдатам, — ответил принц Карл.

— Вы ищете логики, ваше высочество, тогда как она уместна лишь в научных дискуссиях. Тут действуют другие мерки. Поверьте, если вы не прислушаетесь к моему доброму предупреждению, я не поручусь за безопасность Швеции и ее подданных, — заявила советский полпред.

— Мы прислушаемся, — уныло сказал принц.

Новая встреча с Таннером — снова наедине — оставила горький осадок. Коллонтай понимала его боль, но здравый смысл и трезвый расчет, а вовсе не только служебный долг повелевали ей не смягчать жесткость сталинских условий умиротворяющими оговорками. Аппетиты Москвы росли день ото дня, и она уговаривала Таннера принять сегодняшние условия, которые, конечно, хуже вчерашних, но зато заведомо лучше завтрашних.

— Что же Москва наконец хочет от Финляндии? — взмолился Таннер. — Карельский перешеек мы вам уступаем, Ханко и острова отдаем. При чем тут Выборг и Сортавала? Стратегически это не обосновать, а Выборг для финского народа — это святыня. Отдать старую, ненужную вам, но дорогую сердцу каждого финна крепость, — это бьет по гордости народа. Он никогда не простит тем, кто подпишет такой договор.

— Неужели я вас не понимаю, господин министр? — грустно сказала Коллонтай, и у Таннера не было оснований усомниться в искренности ее слов. — Вы хорошо знаете, что такое для меня Финляндия. И насколько мне близки чувства гордого и мужественного финского народа. Но поймите: вы все равно отдадите Выборг. С большими или меньшими потерями, но Красная Армия его возьмет. Отказавшись сегодня от мира на этих жестоких условиях, вы потеряете суверенитет. Независимость — вот что важнее всего для Финляндии. Ради этого… — Она вспомнила Ленина, Брест, мучительную борьбу вокруг постыдного договора, кратковременность его бумажного существования. — Ради этого стоит идти на жертвы. Независимость дороже Выборга, разве не так?

Ее ежедневные телеграммы на имя Сталина и Молотова все равно шли через шифровальщика, так что скрывать содержание бесед с Таннером или шведскими руководителями от лубянских соглядатаев было полной бессмыслицей. Но формально она не обязана была ни о чем их ставить в известность — более того, не имела права. Нарушив этот запрет, подвергала себя опасности быть обвиненной в нарушении государственной тайны. Советник меж тем не отцеплялся, ежедневные поединки с ним приводили ее в ярость. Отчаявшись, она рискнула написать личное письмо Берии и отправила его с очередной дипломатической почтой. Через несколько месяцев — как видно, после мучительных раздумий и консультаций со Сталиным — Берия своего посланца решил отозвать. Вскоре на его место прибудут другие.