Да, он только сейчас начинал понимать эту женщину. Она вовсе не женщина. Она — Феникс, возрождающаяся из пепла птица. Из пепла и любви. Пепла, который, как он полагал, давно остыл и превратился в горстку праха.
(она вздохнула почти с ужасом, увидев себя в зеркале)
(чуть небрежно, с ироническим изломом…)
(в этой строке — почти девическая интонация, как бы застеснялась — «о чем это я?»)
Епифанов горько усмехнулся, не только про себя. Но и про меня тоже… Правильно сделал, что ушел. Не женщина — ведьма!
…Надо же! У Евтушенко было мягче, он написал: «На цепь угрюмо посажу». А у нее — грубее, жестче — точно, трагично и горько.
Еще звучит последний аккорд, а уже раздались крики «браво» и шквал аплодисментов. Она сдержанно, даже сердито, но и победительно смотрела в зад., с вызовом и упрямством. Впрочем, сил почти не осталось. Епифанов съежился и не аплодировал. Мужики в зале плакали, склонив седые и лысые головы, женщины с восторгом и завистью смотрели на нее, на ее светло-голубое платье. А она… она даже не поворачивает голову в его сторону, хотя знает, где он сидит.
Епифанов смотрел на нее с ненавистью и страхом. Испортила ему жизнь. Искалечила. Всю жизнь он думал только о ней. Эти семь лет рядом с ней, семь лет неизбывного счастья, вперемежку с дикими выходками вздорной стареющей бабы, больше смерти боявшейся климакса и не понимающей, что он любил только ее, и возраст тут ни при чем…
У него перехватило горло, и он подумал, что сейчас потеряет сознание. Зал ревел от восторга. Она царственно смотрела на свою публику и сделала глубокий, долгий невероятный поклон.
Жорж вскочил, дернулся и больно ударил локтем оператора с его родной студии. Тот озверело оглянулся, но Жорж выскочил из ложи.
Зал неистовствовал. «Записка» словно вернула ей силы. Открылось второе дыхание. Силантьев, как заправский звукорежиссер, подхватив затухающие аплодисменты, начал «Три вальса». Зал всколыхнулся. Она краем глаза взглянула туда, где сидел Жорж, и не увидела его.
— Помню первый студенческий бал… (и, забыв текст, забормотала что-то невразумительное. Потом на всех дисках, пластинках и кассетах так и останется ее отчаянная жуткая околесица…) Она от страха, растерянности забыла текст! Текст, который она пела два с лишком десятка лет. Текст своей самой любимой и самой, как ей казалось, совершенной песни, и все из-за него, из-за этого самолюбивого гада, который столько попил у нее кровушки… Пришел… Сидит. А может, и не уходил, просто мне показалось, старой дуре.
«Боже, она забыла текст, что она несет?» — Епифанов уже вернулся. Он никак не хотел себе сознаться, что это вовсе не сердце. Он просто чуть не разрыдался, как это стадо чудаков на букву «м», которые влюблены в Клаву еще до войны, когда им всем было по двадцать, и многие из них тогда еще не знали женщин. А приезжала она, дива, к ним в часть. Да нет, многие тогда приезжали, были женщины и покрасивее Клавы — те же Орлова, Ладынина. Но до тех было далеко, как до звезд или до… победы. А это своя, из соседнего подъезда, с моей улицы, но какая родная, какая… теплая. Он сидел, усмехаясь, щуря и без того свои маленькие голубые глаза. Она пела как ни в чем не бывало. «Нет, не вернусь. Мне 58. Жизнь проходит. Ни жены, ни детей. А все из-за нее… Как будто она ждет меня, чушь какая! Она гордая. Через свою гордость и осталась одна. И все нипочем. Во-во, „тряхнем стариной“!» Епифанов старался ерничать, но получалось плохо. Ибо он видел, что это был лучший концерт в ее жизни.
…Когда они расстались в том, 1964 году, он запрятал все ее пластинки, снял со стен своей конуры ее портреты, фотографии и стал выключать телевизор или радио, едва только слышал ее голос… В 70 лет так петь невозможно. Или же надо спеть и умереть тут же, сразу, после концерта. Епифанов подумал, испугался и мысленно перекрестился, хотя никогда не был верующим.
С тех пор она никогда больше не исполняла «Три вальса». Так ее напугало то, что забыла целую строчку. Епифанов позднее напишет, что это было одно из первых проявлений ее болезни. Возможно…
И наконец, заключительная песня — «Немножко о себе». Публика обожала эту вещь, потому что многие ее слушатели находились в весьма почтенном возрасте. Милые наивные советы, которые давала им Шульженко, были очень кстати. Но и здесь Клавдия Ивановна удивила зал, в том числе и Епифанова.
(Она сделала свою коронную паузу и, положив руку на бедро, этаким волнующим жестом, чуть кивнув, с напускной печалью закончила):
Зал взорвался аплодисментами в середине песни.
Епифанов уже пришел в себя, фанфаронисто посматривал на нее, улыбаясь и восхищаясь ею. Да, он многое сегодня понял про нее, что раньше ему не дано было понять. Он хорошо написал много позднее: «Люстры ее имперской славы».
Это был ее фантастический успех. Она, разумеется, ожидала его, но то, что произошло… Невероятно!
Ее подруга певица Ольга Воронец хлопотала за кулисами. Ее «Волга», стоящая у служебного входа, должна была отвезти Шульженко на улицу Усиевича. Туда же должны были приехать родственники и друзья. Клавдию Ивановну на руках вынесли на темную Пушкинскую улицу. Стояла черная «Волга». Она уселась на заднее сиденье и сказала:
— Ну все, конец! Поехали!
За рулем сидел незнакомый мужчина. Он с восторгом смотрел на Шульженко. Она опомнилась и смутилась:
— Ой, я, кажется, села не в ту машину.
— Клавдия Ивановна, умоляю, не выходите. Скажите, куда Вас отвезти. Я хотел к Вам подойти, да постеснялся. А здесь мне такое счастье — Вы в моей машине.
— Ну и везите! Чего Вы стоите! — засмеялась счастливая Шульженко, представив, какой переполох поднимется, когда обнаружат ее исчезновение на неизвестной машине.
Действительно, Воронец, сын Игорь, ее друзья сбились с ног в поисках Шульженко. Ее не было на улице, не было в фойе. Наконец одна женщина, караулившая ее у выхода, сказала:
— Да она уехала с мужчиной, на «Волге».
— С каким еще мужчиной? — мрачно спросил кто-то. Ибо ее мужчина, хоть и бывший, стоял рядом и никуда не уезжал.
Когда подъехали к дому, в окне ее увидели свет и успокоились. Они сидели все вместе за большим красиво накрытым столом. Она была счастлива, что за этим столом собрались ее самые близкие и любимые люди. Жорж, как и двенадцать лет назад, произносил витиеватые тосты в честь Шуль-женко. Она, тихо сияя, невероятно усталая и невероятно счастливая, сидела молча рядом и все поправляла парик, в котором ей было жарковато. А потом все дружно поднялись и направились догуливать к Ольге Воронец, оставив Шульженко вдвоем с Епифановым. Он потом вспоминал, что они проговорили всю ночь. Он никогда никому так и не рассказал, о чем они говорили. В своих коротких газетных воспоминаниях он и словом не обмолвился о ночном разговоре. В четыре часа ночи в квартире Воронец раздался телефонный звонок. Это была Клавдия Ивановна. Она с недоумением спросила: