После ее смерти Епифанов вспоминал:
«…в этой жизни ничего не дается даром. И за тебя, и за нашу любовь мне придется дорого заплатить — и твоей ревностью, и моими обидами, и нашим разрывом, и грустью последних встреч, и моей нынешней одинокой холостяцкой жизнью. Любить тебя — это значило быть в твоем абсолютном и безраздельном подчинении. Ты не признавала других отношений. Они тебе были просто неинтересны и не нужны. Ты слишком много тратила себя на сцене, чтобы в жизни довольствоваться жалкими крохами необязательных адюльтеров и случайных связей. Ты была создана природой, чтобы властвовать над мужчиной, но и подчиняться стихии безоглядного чувства. В этом была твоя высшая свобода, свобода своеволия и власти любви, которую ты не уставала воспевать. Но любовь для тебя означала еще и нерассуждающую покорность женщины, чье истинное призвание быть прежде всего матерью, женой, хозяйкой. Тебе нужен был дом, муж, семья, все то, что ты однажды по собственной воле потеряла и о чем горько тосковала, хотя и старалась не подавать вида. Ты была всегда такая гордая…»
В этих красивых и возвышенных словах с налетом романтического флёра, словах, обращенных к той, которой уже давно нет на земле, все же много точных и верных наблюдений. Но как всегда это бывает у мемуаристов, Епифанов скромно умалчивает о своей высокой и вместе с тем драматической роли в жизни Шульженко. Оказалось, что он стал ее последней любовью, любовью страстной, неистовой. В конце жизни она не хотела в этом признаваться и без конца повторяла, что никого она так не любила, как Илью Жака…
Глава 8
Шульженко подготовила новую сольную программу концерта. Она называлась «Песни о любви». Это был мужественный поступок — выйти на публику с песнями о любви, не той любви, которая была когда-то, в молодости, в пору счастливой женской зрелости, а той, что была сегодня, с ней! И ей верили, ей сопереживали. Как это было всегда с ее слушателями, проецировали чувства, исходившие из ее сердца, — на себя. Опять произошло точнейшее попадание. Ведь очень легко представить, как будет выглядеть женщина под шестьдесят, любящая и любимая, особенно если она свои чувства выносит на всеобщее обозрение. Достаточно чуть оступиться, как возникает фальшь или, что еще хуже, — чувство жалости. И все пропало! Шульженко выстрадала право снова говорить о своей любви, без оглядки на моду и на царившие на эстраде вкусы. И снова, уже в который раз, безговорочно победила.
Было бы наивным полагать, что только чувство, целиком захватившее Шульженко, стало основой ее успеха. Помогали высочайший профессионализм и гигантская работоспособность. Хотелось бы привести отрывок из ее статьи «Волшебное „чуть-чуть“», опубликованный в середине 60-х годов в журнале «Советская эстрада и цирк»:
«…а бывает наоборот — с каждой репетицией словно бы испаряется то обаяние, которое чудилось мне в песне поначалу, и в конце концов наступает совершенное охлаждение. Этот процесс „вживания“ в песню (очень близкий „вживанию“ актера в роль, режиссера — в пьесу) держится порой на необъяснимых оттенках чувства, на том волшебном „чуть-чуть“, которое так много значит в любом искусстве… Мне известен только один способ надежно застраховать себя от неудач. Это труд — упорный, настойчивый, бескомпромиссный. Образ, настроение, чувство — они и в самом деле не поддаются строгому расчету. Но ведь музыкальная ткань, на которой они вырастают, подчиняется ясным очевидным законам. И если раз и на всю жизнь запретить себе действовать приблизительно, по принципу: вроде бы получается, — опасность неудачи начинает уменьшаться на глазах… Долгие годы работы убедили меня: единственным компромиссом дело никогда не кончается, одна неточность тянет за собой другую… Вкус, чувство меры необходимы в любом искусстве. Но нигде, пожалуй, забвение их не приводит к таким поистине чудовищным результатам, как на эстраде».
Вот и ответ на наши иные риторические вопросы, какие мы себе задаем, когда наблюдаем сегодняшнюю эстраду (да и не только ее). Главное, пожалуй, еще и в другом. Прежде всего должна быть личность. Их сегодня катастрофически не хватает, везде — в искусстве, общественной жизни, в политике.
Еще любовь их была на подъеме, еще ничего не предвещало разрушительной бури, после которой останутся одни руины, но она уже чувствовала, что близится конец их отношениям. Епифанов всегда отличался упрямством и настырностью. Теперь стал просто неуступчив. Она порой чуть не плача восклицала: «Жорж, ну это такая мелочь, ну почему ты такой упертый?» Он разворачивался и уходил, хлопнув дверью. На следующий день звонил, просил прощения, а она говорила, что сама виновата и что боится его потерять.
Летом 63-го года они отдыхали в Крыму. Это был их последний совместный отпуск. Епифанов, словно чувствуя, что они скоро могут расстаться, много снимал ее на фото. Осталось много фотографий Клавдии Ивановны в купальнике и без его верхней части. Они поражают: какая великолепная фигура была у этой женщины. Сегодня иные 30-летние дамы позавидовали бы ей. Одну из таких фотографий, где она сидит в лодке, в купальном костюме, придерживая белую шляпу своими красивыми руками, улыбается, глядя чуть в сторону от объектива, в начале 97-го года мы могли лицезреть на страницах «Вечерней Москвы». На фоне гор, что простерлись за ее царственными плечами, надпись: «Жоржу! Единственному любимому дорогому человеку, навсегда до конца. Твоя Клавдюша».
Родственники были недовольны, что Епифанов осмелился опубликовать эту фотографию. Очевидно, посчитали, что она не совсем скромна. Да, она, возможно, не совсем скромна и предназначена скорей для семейного альбома, но эта фотография — свидетельство ее физической молодости. Опять получается, что возраст тут ни при чем.
Да, она чувствовала, что близится финал в их отношениях. Наверное, самое для нее невыносимое — мысль, что он может ее бросить. Она знала — достаточно искры, случая, пустяка и все рассыплется. Как будто ничего и не было.
И случай представился.
Тамара Маркова пригласила ее и Жоржа к себе на день рождения. Епифанов обрадовался. Она идти не хотела, неважно себя чувствовала. Опять взбунтовалась печень. За столом не получилось ни веселья, ни путного разговора. Маркова чувствовала, что Клавдия Ивановна не в духе, пыталась наладить обстановку. Жорж рыскал глазами по столу. Водки не было, только заморское сухое вино да шампанское из Крыма. Епифанов заскучал. Он молча сидел за столом, уткнувшись в тарелку, и тосковал. Шульженко почувствовала, что он стал раздражаться. В это время одна дама, жена известного поэта-песенника, поднялась из-за стола и вдруг что-то уронила. Она нагнулась, и перед Жоржем округлились пышные тугие бедра, на которые он и уставился, ничуть не скрывая интереса. Шульженко поднялась, едва не опрокинув стул. Маркова удивленно на нее взглянула и поспешила за ней. Клавдия Ивановна попросила болеутоляющее.
— Все пройдет, Клавдия Ивановна, все пройдет, — торопливо и почему-то виновато шептала Маркова, терзаясь от того, что вечер не удался, вглядываясь в нездоровое лицо ее старшей подруги.
— Мы, пожалуй, пойдем, ты не обижайся, Тамарочка. Я чего-то сегодня не в форме, — она вернулась в комнату, где, едва она только вышла, началась оживленная беседа, а Жорж сидел, словно его подменили, — разудалый!
— Жорж, помоги мне надеть пальто! — получилось капризно.
Все виновато замолчали. Епифанов чуть помедлил и, как ей показалось, нехотя встал.
Они молча возвращались домой. От Марковой до их дома можно было дойти пешком. Стоял теплый, но сырой вечер. Боль не проходила.
— Что случилось, ты можешь мне объяснить? — Епифанов остановился, закуривая. — Ты себя плохо чувствуешь?
— А ты не понимаешь?
— Опять за старое, — вздохнул Епифанов. — Хорошо бы сменить пластинку.
«Какой он дурак… Ничего не понимает, ничего не чувствует». Она промолчала.
Он открыл дверь своим ключом, пропустил ее вперед, зажег свет в прихожей и ринулся на кухню.