Вначале им было обещано, что тяжбу можно выиграть, уплатив тридцать рублей; после долгих размышлений крестьяне сложились по пятидесяти копеек. Потом пришлось доплатить еще двадцать рублей, затем десять, немного погодя еще пятьдесят и вдруг сразу сто, затем опять десять и пятнадцать, а один раз целых двести.

После долгих переговоров они всегда решали платить и действительно уплачивали эти суммы, причем каждая предыдущая служила оправданием для последующей. Если уж столько денег «всадили» в дело, то надо и эти «всадить», чтобы не пропали прежние. Теперь шла речь о том, чтобы «всадить» еще одну, но эта наверняка будет последней. Еще вчера они не решались уплатить ее, почему уполномоченный и расстался с ними в страшном гневе. Гнев этот их испугал. Дело может быть проиграно, и все израсходованные деньги пропадут. Миколай утешил их, сообщив, что они могут сегодня перехватить адвоката по дороге в город. Иначе снова придется тащиться в Онгрод.

Итак, в корчму прибыло больше десятка выборных. Кроме них, несколько человек явилось сюда просто из любопытства и потому, что было воскресенье. Пришли также Ясюк и Кристина и уселись в углу на лавке. Крепкий запах бараньих тулупов и смазных сапог наполнял комнату. Почти все крестьяне были обуты и имели зажиточный вид. На одних были совсем новые полушубки с высокими воротниками из густого черного меха, на других — немного загрязнившиеся и с небольшими заплатами; в сильно поношенных сермягах, неподходящих для зимней поры, было всего несколько человек. Сразу видно было, что грыненские крестьяне владели хорошей землей и пили меньше, чем во многих других деревнях. Некоторые крестьяне, сидя на скамьях, широко расставили локти на столе; другие, помоложе, еще безусые, положив руки на колени, прислушивались с глуповатым выражением к разговорам старших. Большинство теснилось у стола. Они то толкались и кричали, пытаясь что-то доказать друг другу, то, умолкнув на минуту, прислушивались к речам Миколая. Отставной солдат, выпрямившись, сидел у стены и сиял начищенными к празднику пуговицами шинели. Между бледных щек алел кончик острого носа, короткая седая бородка подчеркивала сухощавость и заостренность лица. В серых глазах сверкали стальные искорки, а тонкие губы хитро улыбались. Он говорил о своих заслугах перед грыненскими крестьянами и уже добрых четверть часа внушал им, что только он один может научить их уму-разуму.

— Дураками вы были, — говорил он, — что позволяли Дзельскому засевать землю и косить луга, которые комиссия не внесла в ваш план только по ошибке, ей-богу по ошибке. Ведь еще деды и прадеды ваши сеяли там и косили. Правду я говорю или нет?

— Что правда, то правда! — хором отозвалось несколько голосов. Но один из слушавших заметил:

— Только надо, Миколай, и то сказать, что деды и прадеды наши здесь всю землю засевали и повсюду косили. А нам всей этой земли не отдали… ха-ха-ха!

Слова эти не то простодушно, не то со злорадством произнес Павлюк Гарбар, дядя Ясюка, немолодой, седеющий крестьянин в самом дорогом полушубке и самых добротных сапогах. Как видно, этот зажиточнейший из грыненских хозяев пользовался среди них наибольшим, после Миколая, уважением.

— Так-то оно так! — подтвердило несколько голосов. — Да ведь говорилось, что все отдадут, а теперь и о своем наделе судись.

Миколай жалостливо покачал головой.

— Ой, глупый же вы народ! — начал он. — Неужели вы думали, что так сразу все и получите? Господь бог и тот мир семь дней творил, а вы хотите, чтобы вам немедленно всю как есть землю отдали.

— Сразу… — проворчал Павлюк. — Девятнадцатый год пошел, как наделы дали, а до сего времени ничего хорошего не дождались.

— Будет! — торжественно воскликнул Миколай и, подняв указательный палец, повторил: — Все будет! Ей-ей, будет!.. Немало я земли исходил и немало речей наслушался и знаю, что все будет!

— Все? — удивленно спросил кто-то.

— Все! — повторил Миколай, ударив кулаком по столу, и принялся рассказывать о том, что он слышал и что узнал на белом свете. А слышал он, что если не в этом году, то года через два, а если не через два, то через десять лет, но вся земля будет принадлежать крестьянам: и пашни, и луга, и пастбища, и леса, — словом, вся земля. Когда был он денщиком, то слышал, как однажды беседовали между собой полковники и генералы. Так и так, говорили они, так и так… А он, стоя за дверью, слушал, подглядывая в замочную скважину… смотрел и слушал… И разные книжечки есть на свете, в которых говорится, что всю землю надо раздать крестьянам. Он все эти книжечки читал. Были такие добрые люди, что давали ему их читать, а он читал и запоминал и теперь вот говорит им, что все будет…

— Как бог свят, все будет, и даже «указ» на то есть, только еще министр ему ходу не дал. А как министр его выпустит и полиции разошлет, тогда… все будет!

Отставной солдат говорил с жаром, с увлечением. Было ясно, что он сам крепко и пламенно верил в это. Серые глаза его горели, голос звенел убежденно, восторженно. Крепко, горячо верили его словам и слушатели, а может быть, только хотели так верить им. У одних лица просияли не то от радости, не то от заманчивой надежды. У других появилось выражение тоски, какое обычно бывает у людей, когда они думают о предмете своих заветных мечтаний.

Такими речами и уверениями Миколай затрагивал в душе этих крепких и сильных людей самые чувствительные струны. Как червь, неустанно роющий землю, принимает ее окраску, так и у этих людей цвет кожи почти не отличался от цвета земли. Земля была их родной стихией, грудью, вскормившей их, возлюбленной, которую они с первых дней своей жизни ежедневно обнимали знойными объятиями труда. Они жаждали этой земли, жаждали иметь ее много, как можно больше, без меры.

Слова Миколая тревожили и возбуждали это страстное желание, и оно как бы смеялось и рыдало в их груди, огнем вырываясь из глаз, омрачало их лица, покрывая морщинами их лбы под нависшими над ними жесткими волосами.

А разве сам Миколай не был, как червь, рожден на пашне? И хотя он половину своей жизни пространствовал по свету, разве не текла в его жилах та же кровь, что и у грыненских крестьян? Ведь и он владел хатой на краю деревни и полоской земли, которая не раз в его мечтах вырастала до самого горизонта. Поэтому он и сам, говоря о земле, приходил в возбуждение.

Миколай начал предостерегать слушателей, что указ, о котором он говорил, министр того и гляди выпустит из своей канцелярии, но он сделает все только для тех, кто умеет постоять за себя, и что им принадлежит, другим не отдаст…

— Если вы пожалеете денег Капровскому и тяжбу с Дзельским проиграете, то министр узнает о том и пришлет полиции следующее «предписание»: «Грыненским мужикам земли больше не давать, потому что они, дураки, не умели постоять за себя и ту землю, что им принадлежала, добровольно отдали другому». Вот!

И замолчал. Крестьяне подняли страшный шум.

— Не отдадим! — орали они. — Богом клянемся, не отдадим. Пропадем, а не отдадим. Последних волов попродаем, душу заложим, а не уступим ни вершка.

— Пусть Капровский берет деньги и нашу землю отстоит.

— Правда твоя, Миколай, дурню ничего не дадут, а умному, что выгоду свою понимает, дадут все…

В эту минуту у корчмы раздался стук колес и послышался зов:

— Миколай! Миколай!

Солдат сорвался с места и бросился к дверям; за ним двинулись толпой и крестьяне; расталкивая друг друга, они вышли на улицу. У дверей корчмы стояла бричка, запряженная парой раскормленных лошадей, принадлежавших эконому; в ней сидел Капровский. Уткнувшись лицом в меховой воротник, он, не поворачивая головы, повел разговор с Миколаем о его сыне, Юрке, который, как можно было понять из слов Капровского, служил у него лакеем.

На крестьян, окруживших бричку, он даже не взглянул; он словно и не слышал, как они упрашивали его, чтобы он вылез из брички и вошел в корчму.

— Ясновельможный пан, — начал Павлюк, — войдите только на минутку… потолкуем…

— На одну минутку… — жалобно повторяли другие.