— Сколько же у тебя может быть денег? — небрежно спросил он. — Небось, и на пять процентов не хватит.

Кристина, видимо, испугалась: он, пожалуй, заподозрит, что у нее нет денег, и откажет в своем покровительстве. Она ударила себя кулаком в грудь.

— Есть, — закричала она, — ей-богу, есть! Хватит!

— Ну, а сколько у тебя есть?

Скрестив руки на груди, она заговорила:

— О, я скажу тебе, Миколай, все. Как ксендзу на исповеди скажу… Сто рублей у меня есть для Антоська, сто рублей для Пилипка и сто рублей для себя, на погребение… чтобы, когда помру я, сыночки меня в красивом гробу похоронили, с ксендзом и хоругвями… Жила я в тяжкой беде, так пусть хоть похоронят меня сынки в богатстве… и нищим деньги раздадут и ксендзу дадут — на заупокойную обедню, и на могилке моей крашеный крест поставят. Вот что у меня есть: тяжелым трудом я скопила. Постное ела, босиком ходила, на работе надрывалась и скопила. Сама скопила. Никто мне, кроме бога, не помогал.

Она начала свое признание неохотно, только под угрозой потерять покровительство Миколая, но при последних словах выпрямилась, увядшее лицо ее просветлело и как бы помолодело, черные глаза засияли. И что было удивительно — в них сияло чувство гордости.

— Сама работала, сама скопила. Никто не помогал, — повторяла Кристина.

Когда она, выпрямившись, сверкая глазами, простодушно, с тихой улыбкой глядела на мужчин, это была уже не изможденная нищенка, не червь, попранный и придавленный, а человек, чувствующий свое достоинство.

Миколай смотрел на нее с удивлением. Тот психологический момент, когда расцветала и росла гордая душа этой женщины, не привлек его внимания, да он и не способен был понять его. Миколая изумили услышанные цифры. На лице солдата мелькнуло выражение радости.

— Ну, баба, женись я на такой, как ты, всем светом ворочал бы теперь. А мою чертовку угораздило бросить меня да еще детей на моей шее оставить… Возвращайся домой солдат, а жены твоей и след простыл! Где она теперь, гэтая моя Марыська, где?..

На минуту забыв о Кристине, он тряхнул головой, и влага затуманила его серые глаза. Видно, и у него в груди, где-то на самом дне, просыпались иногда воспоминания и его порою посещала тоска…

Однако недолго сокрушался отставной солдат о том, что, вернувшись домой, не застал в хате своей Марыськи. Теперь его горячо занимали дела ближних.

— Ну, — сказал он, — так приходи завтра и ты вместе с Ясюком к грыненской корчме.

Ясюка точно вдруг разбудили.

— Да ведь я, — начал он, запуская руки в темную гриву, — я сам еще не ведаю… то ли идти, то ли отказаться…

Но с лежанки послышался слабый, кроткий голос:

— Иди, Ясюк, иди… Не отказывайся от панской милости… Попытайся, может присудят тебе землю и кончатся наши невзгоды… Ой, горе мое, что такая я слабая… Сама бы пошла и в ноги тому пану поклонилась. Иди, Ясюк, если бога боишься, иди! Я болею, может помру скоро, так хоть, помирая, знать буду, что ты перестал есть батрацкий хлеб и что дети…

Она не кончила. Так была слаба, что голоса не хватило. Застонала только и позвала Кристину, чтобы та взяла у нее ребенка и положила в люльку.

Ясюк поглядел с минуту в ту глубокую темноту, откуда заговорила с ним жена и где тихонько пищал новорожденный.

— Ну, — сказал он, вставая, — ладно, пойду! Будь что будет! Возьму с собой немного денег. Может, господь бог смилуется и вознаградит…

Миколай просиял.

— Вот и ладно! — воскликнул он. — Так выпьем!

— Выпьем! — повторил Ясюк, стараясь, видимо, громким голосом и энергичными жестами заглушить в себе остатки колебаний и тревоги.

— За твое здоровье!

— На счастье!

— Пей, Кристина!

Взяв из рук Ясгока чарку и отвернувшись, она заслонила локтем лицо и отхлебнула половину.

— Пей! — настаивал разохотившийся Ясюк.

— Пей да господа бога благодари за свое счастье! — кричал Миколай.

— Не могу, — отговаривалась женщина, — ей-богу, не могу! Никогда не пила я водки, потому что гроши жалела и пьянчужкой сделаться боялась… Что смогла — за здоровье добрых людей выпила… а больше не могу…

Действительно, все знали, что она никогда больше чем полчарки не пила, и потому оставили ее в покое и обратились к Антоську.

— Пей, парень! — выкрикивал Миколай. — Не пойдешь в солдаты, оставили тебя старой матери…

— Пей, — прибавил Ясюк, — за добрую женитьбу и счастливую долю…

Антось, глуповато ухмыляясь, обрадованный, видно, вниманием к нему старших, протянул руку за чаркой.

— Не смей! — крикнула Кристина, встав перед сыном, точно хотела заслонить его от смертоносной пули.

— Пустите, мама! — пытаясь отстранить ее, произнес раззадоренный парень.

— Не смей! — повторила она и так посмотрела на сына, что тот опустил голову и смущенный отошел от стола. А она обратилась к мужчинам: — Сама я не пила и им не разрешала. Сама пить не стану и, пока жива, им не позволю… Они не такие, как у других, они волю матери уважают…

Поза и выражение лица Антоська подтверждали ее слова. Он стоял, опустив глаза, и не помышлял уже о водке. А она продолжала:

— Выросли они у меня не пьяницами, не ворами… Оберегала я их от водки и от всякого греха, как от огня… С малых лет приучала их к послушанию и труду. Видели они, как я горы для них ворочала, света белого за ними не видела, потому и жалели меня и слушались. Вот как я их растила. Сама. Одна. Кроме господа бога, никто мне не помогал.

Ясюк и Миколай не то в знак согласия, не то из уважения кивали головами. Антось приблизился к матери и поцеловал ей руку, а она погладила его по льняным волосам, но тотчас же повернулась к Миколаю. Мысль о том, далеком, которому грозила беда, точно острое жало, пронзила ей сердце. Она снова начала просить отставного солдата, чтобы он походатайствовал за нее перед тем великим «гадвокатом».

— Уж я с Ясюком приду, и чего я с моим бабьим умом рассказать не смогу, Ясюк расскажет.

Миколай поднялся со скамьи и распрощался с хозяином. Они не опьянели от выпитого, но, немного растроганные, обнимались и крепко целовали друг друга в щеки.

Спустя несколько минут в горнице стало совсем темно и тихо. Только из примыкавшего к ней чуланчика, сквозь щели в дверях, пробивался свет и слышался приглушенный шепот. Там на полу перед открытым сундучком сидела Кристина, а за ней стоял Антось с горевшей лучиной в руке, Женщина поспешно отодвинула в сторону скромный запас своей и сыновней одежды и из-под нее, с самого дна сундука, вынула какой-то продолговатый предмет, похожий на узкий мешок, крепко завязанный вверху веревкой. Это был набитый чем-то грубый нитяной чулок. Кристина развязала множество узлов и, вынув из чулка два пожелтевших и почерневших листа бумаги с оборванными углами, почтительно осмотрела их со всех сторон и осторожно, точно они были стеклянные и могли разбиться, отложила в сторону. Это были свидетельства о рождении ее самой и сына и об их правах на этом свете. Не велики и не многочисленны были эти права, но без свидетельств на них они свелись бы к нулю. Как зеницу ока берегла Кристина это сокровище. Кроме того, в чулке оказались ассигнации — однорублевые и, самое большее, трехрублевые, а также серебряные монеты разного достоинства: в десять, пятнадцать и двадцать копеек и даже немного медяков.

Видимо, она складывала в чулок все, что у нее было, — много ли, мало ли, но все, что ей перепадало. За день прополки пшеницы — двадцать копеек, за два дня жатвы — целый рубль, за то, что принесла воды жене наместника, — три копейки, за скирдование — тридцать копеек, за две недели жатвы — две трехрублевки, третья — за то, что три месяца доила арендаторских коров, четвертую и пятую сберегла из батрацкого жалованья Антоська и т. д. и т. д. Когда ей удавалось отложить на завтра из своего ничтожного запаса немного ячменной крупы, картофеля, хлеба и соли, она прятала сбереженный таким образом грош поглубже в чулок. Так, отрывая у себя буквально каждый кусок, она копила девятнадцать лет.