Вместо ответа Макарова раздался строгий вопрос матери:

— Разве вы не думаете, что упрощение — верный признак ума нормального?

Лютов, закуривая папиросу, криво торчавшую в янтарном мундштуке, чмокал губами, мигал и бормотал:

— Наивного-с… наивного!

Он, мать и Варавка сгрудились в дверях, как бы не решаясь войти в комнату; Макаров подошел, выдернул папиросу из мундштука Лютова, сунул ее в угол своего рта и весело заговорил:

— Если он вам что-нибудь страшное изрек — вы ему не верьте! Это — для эпатажа.

А Лютов, вынув часы, постукивая мундштуком по стеклу, спросил:

— Идем, Константин? И обратился к Варавке:

— Так вы поторопите Туробоева?

Рядом с массивным Варавкой он казался подростком, стоял опустив плечи, пожимаясь, в нем было даже что-то жалкое, подавленное.

Когда неожиданные гости ушли, Клим заметил:

— Странный визит.

— Деловой визит, — поправил Варавка и тотчас же, играя бородой, прижав Клима животом к стене, начал командовать:

— Завтра утром поезжай на дачу, устрой там этим двум комнату внизу, а наверху — Туробоеву. Чуешь? Ну, вот…

Он ушел к себе наверх, прыгая по лестнице, точно юноша; мать, посмотрев вслед ему, вздохнула и сморщилась, говоря:

— Бог мой! До чего антипатичен этот Лютов! Что нашла в нем Алина?

— Деньги, — нехотя ответил Клим, садясь к столу.

— Как хорошо, что. ты не ригорист, — сказала мать, помолчав. Клим тоже молчал, не находя, о чем говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно, думая о другом:

— Странное лицо у Макарова. Такое раздражающее, если смотреть в профиль. Но анфас — лицо другого человека. Я не говорю, что он двуличен в смысле нелестном для него. Нет, он… несчастливо двуличен…

— Как это понять? — из вежливости спросил Клим; пожав плечами, Вера Петровна ответила:

— Впечатление.

Она говорила еще что-то о Туробоеве. Клим, не слушая, думал:

«Стареет. Болтлива».

Когда она ушла, он почувствовал, что его охватило, точно сквозной ветер, неизведанное им, болезненное чувство насыщенности каким-то горьким дымом, который, выедая мысли и желания, вызывал почти физическую тошноту. Как будто в голове, в груди его вдруг тихо вспыхнули, но не горят, а медленно истлевают человеческие способности думать и говорить, способность помнить. Затем явилось тянущее, как боль, отвращение к окружающему, к этим стенам в пестрых квадратах картин, к черным стеклам окон, прорубленных во тьму, к столу, от которого поднимался отравляющий запах распаренного чая н древесного угля.

Клим упорно смотрел в пустой стакан, слушал тонкий писк угасавшего самовара и механически повторял про себя одно слово:

«Тоска».

Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал о земских начальниках? Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он не искал.

Когда ему стало холодно, он как бы выскользнул из пустоты самозабвения. Ему показалось, что прошло несколько часов, но, лениво раздеваясь, чтобы лечь в постель, он услышал отдаленный звон церковного колокола и сосчитал только одиннадцать ударов.

«Только? Странно…»

Спать он лег, чувствуя себя раздавленным, измятым, и проснулся, разбуженный стуком в дверь, горничная будила его к поезду. Он быстро вскочил с постели и несколько секунд стоял, закрыв глаза, ослепленный удивительно ярким блеском утреннего солнца. Влажные листья деревьев за открытым окном тоже ослепительно сияли, отражая в хрустальных каплях дождя разноцветные, короткие и острые лучики. Оздоровляющий запах сырой земли и цветов наполнял комнату; свежесть утра щекотала кожу. Клим Самгин, вздрагивая, подумал:

«Нелепое настроение было у меня вчера».

Но, прислушавшись к себе, он нашел, что от этого настроения в нем осталась легкая тень.

«Болезнь роста души», — решил он, торопливо одеваясь.

Вечером он сидел на песчаном холме у опушки сосновой рощи, прослоенной березами; в сотне шагов пред глазами его ласково струилась река, разноцветная в лучах солнца, горела парчовая крыша мельницы, спрятанной среди уродливых ветел, поля за рекою весело ощетинились хлебами. Клим видел пейзаж похожим на раскрашенную картинку из книги для детей, хотя знал, что это место славится своей красотой. На горбе холма, формою своей подобного парадной шляпе мирового судьи, Варавка выстроил большую, в два этажа, дачу, а по скатам сползали к реке еще шесть пестреньких домиков, украшенных резьбою в русском стиле. В крайнем, направо, жил опекун Алины, угрюмый старик, член окружного суда, остальные дачи тоже были сняты горожанами, но еще не заселены.

Было очень тихо, только жуки гудели в мелкой листве берез, да вечерний ветер, тепло вздыхая, шелестел хвоей сосен. Уже не один раз Клим слышал в тишине сочный голос, мягкий смех Алины, но упрямо не хотел пойти к девицам. По дыму из труб дачи Варавки, по открытым окнам и возне прислуги, Лидия и Алина должны были понять, что кто-то приехал. Клим несколько раз выходил на балкон дачи и долго стоял там, надеясь, что девицы заметят его и прибегут. Он видел тонкую фигуру Лидии в оранжевой блузе и синей юбке, видел Алину в красном. Трудно было поверить, что они не заметили его.

Хорошо бы внезапно явиться пред ними и сказать или сделать что-нибудь необыкновенное, поражающее, например, вознестись на воздух или перейти, как по земле, через узкую, но глубокую реку на тот берег.

«Как это глупо», — упрекнул себя Клим и вспомнил, что за последнее время такие детские мысли нередко мелькают пред ним, как ласточки. Почти всегда они связаны с думами о Лидии, и всегда, вслед за ними, являлась тихая тревога, смутное предчувствие опасности.

Быстро темнело. В синеве, над рекою, повисли на тонких ниточках лучей три звезды и отразились в темной воде масляными каплями. На даче Алины зажгли огни в двух окнах, из реки всплыло уродливо большое, квадратное лицо с желтыми, расплывшимися глазами, накрытое островерхим колпаком. Через несколько минут с крыльца дачи сошли на берег девушки, и Алина жалобно вскрикнула:

— Господи, какая скука! Я не переживу…

— Иди же, — сказала Лидия с явной досадой. Клим встал и быстро пошел к ним.

— Ты? — удивилась Лидия. — Почему так таинственно? Когда приехал? В пять?

Кроме удивления, Клим услыхал в ее словах радость. Алина тоже обрадовалась.

— Чудесно! Мы едем в лодке. Ты будешь грести. Только, пожалуйста, Клим, не надо умненьких разговорчиков. Я уже знаю все умненькое, от ихтиозавров до Фламмарионов, нареченный мой все рассказал мне.

С полчаса Клим греб против течения, девушки молчали, прислушиваясь, как хрупко плещет под ударами весел темная вода. Небо все богаче украшалось звездами. Берега дышали пьяненьким теплом весны. Алина, вздохнув, сказала:

— Мы с тобой, Лидок, праведницы, и за это Самгин, такой беленький ангел, перевозит нас живыми в рай.

— Харон, — тихо сказал Клим.

— Что? Харон седой и с бородищей, а тебе и до бородки еще долго жить. Ты помешал мне, — капризно продолжала она. — Я придумала и хотела сказать что-то смешное, а ты… Удивительно, до чего все любят поправлять и направлять! Весь мир — какое-то исправительное заведение для Алины Телепневой. Лидия целый день душила унылыми сочинениями какого-то Метелкина, Металкина. Опекун совершенно серьезно уверяет меня, что «Герцогиня Герольдштейнская» женщина не историческая, а выдумана Оффенбахом оперетки ради. Проклятый жених мой считает меня записной книжкой, куда он заносит, для сбережения, свои мысли…

Лидия тихонько засмеялась, улыбнулся и Клим.

— Нет, серьезно, — продолжала девушка, обняв подругу и покачиваясь вместе с нею. — Он меня скоро всю испишет! А впадая в лирический тон, говорит, как дьячок.