— Да, — ответил Клим, глядя, как угасает ее деланная улыбка, и думая: «Это — игра. Конечно — игра!»

— А я — не понимаю, — продолжала она с новой, острой усмешкой. — Ни о себе, ни о людях — не понимаю. Я не умею думать… мне кажется. Или я думаю только о своих же думах. В Москве меня познакомили с одним сектантам, простенький такой, мордочка собаки. Он качался и бормотал:

Нога поет — куда иду?
Рука поет — зачем беру?
А плоть ноет — почто живу?

— Не правда ли — странно? Такой простой, худенький. Это не нужно, по-моему. Клим согласился:

— Не нужно.

Но Лидия вдруг спросила очень строго:

— А если — нужно? Почему ты знаешь: да или нет? Она постоянно делала так: заставит согласиться с нею и тотчас оспаривает свое же утверждение. Соглашался с нею Клим легко, а спорить не хотел, находя это бесплодным, видя, что она не слушает возражений.

Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил:

— В России живет два племени: люди одного — могут думать и говорить только о прошлом, люди другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.

Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски:

— Якши. Чох якши.

Одно яйцо он положил мимо кармана и топтал его, под подошвой грязного сапога чмокала яичница. Пред гостиницей «Москва с но» на обломанной вывеске сидели голуби, заглядывая в окошко, в нем стоял черноусый человек без пиджака и, посвистывая, озабоченно нахмурясь, рассматривал, растягивал голубые подтяжки. Старушка с ласковым лицом, толкая пред собою колясочку, в которой шевелились, ловя воздух, игрушечные, розовые ручки, старушка, задев Клима колесом коляски, сердито крикнула:

— Не видите? А — в очках!

И, остановясь понюхать табаку, она долго и громко говорила что-то о безбожниках студентах. Клим шел и думал о сектанте, который бормочет: «Нога поет — куда иду?», о пьяном мещанине, строгой старушке, о черноусом человеке, заинтересованном своими подтяжками. Какой смысл в жизни этих людей?

В узеньком тупике между гнилых заборов человек двадцать мальчишек шумно играют в городки. В стороне лежит, животом на земле, Иноков, босый, без фуражки; встрепанные волосы его блестят на солнце шелком, пестрое лицо сморщено счастливой улыбкой, веснушки дрожат. Он кричит умоляющим тоном, возбужденно:

— Петя — не торопись! Спокойно! Бей попа!.. Попа… эх, мимо!

Иноков часто мелькал в глазах Клима. Вот он идет куда-то широко шагая, глядя в землю, спрятав руки, сжатые в кулак, за спиною, как бы неся на плечах невидимую тяжесть. Вот — сидит на скамье в городском саду, распустив губы, очарованно наблюдая капризные игры детей. Из подвала дома купцов Синёвых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы людей, люди отступали пред ними, одни — боязливо, другие — брезгливо, и ворчали, одни — зловеще, другие — злорадно:

— Не к добру. Не к добру это.

— Ер-рунда, — кричит Иноков, хохочет, обнажая неровные, злые зубы, и объясняет:

— Сгнило что-то…

Люди сторонятся от него, длинного и тощего, так же как от червей.

Однажды Клим встретил его лицом к лицу, хотел поздороваться, но Иноков прошел мимо, выкатив глаза, как слепой, прикусив губу.

Раза два-три Иноков, вместе с Любовью Сомовой, заходил к Лидии, и Клим видел, что этот клинообразный парень чувствует себя у Лидии незваным гостем. Он бестолково, как засыпающий окунь в ушате воды, совался из угла в угол, встряхивая длинноволосой головой, пестрое лицо его морщилось, глаза смотрели на вещи в комнате спрашивающим взглядом. Было ясно, что Лидия не симпатична ему и что он ее обдумывает. Он внезапно подходил и, подняв брови, широко открыв глаза, спрашивал:

— Тургенева — любите?

— Читаю.

— То есть — как это — читаете? Читали?

— Ну, хорошо, читала, — согласилась Лидия, улыбаясь, а Иноков поучительно напомнил ей:

— Читают библию, Пушкина, Шекспира, а Тургенева прочитывают, чтоб исполнить долг вежливости пред русской литературой.

Затем он начинал говорить глупости и дерзости:

— Тургенев — кондитер. У него — не искусство, а — пирожное. Настоящее искусство не сладко, оно всегда с горчинкой.

Сказал и отошел прочь. В другой раз, так же неожиданно, он спросил, подойдя сзади, наклоняясь над ее плечом:

— «Скучную историю» Чехова — читали? Забавно, а? Профессор всю жизнь чему-то учил, а под конец — догадался: «Нет общей идеи». На какой же цепи он сидел всю-то жизнь? Чему же — без общей идеи — людей учил?

— А — общая идея — это не общее место? — спросила Лидия.

Иноков, удивленно посмотрев на нее, пробормотал:

— Вот как? Н-да… не думал я. Не знаю. И продолжал настойчиво:

— У Чехова — тоже нет общей-то идеи. У него чувство недоверия к человеку, к народу. Лесков вот в человека верил, а в народ — тоже не очень. Говорил: «Дрянь славянская, навоз родной». Но он, Лесков, пронзил всю Русь. Чехов премного обязан ему.

— Не вижу этого, — с любопытством разглядывая Инокова, сказала Лидия.

— А вы почитайте их одного за другим, увидите… Он дотронулся пальцем до плеча- девушки, заставив ее oi шатнуться:

— Слушайте-ка: а где эта красавица, подруга ваша?

— Вероятно, у себя дома. Вам ее нужно? — Лидия улыбалась, веснушки на лице Инокова тоже дрожали, губы по-детски расплылись, в глазах блестел мягкий смех.

— Смешно спросил? Ну — ничего! Мне, разумеется, ее не нужно, а — любопытно мне: как она жить будет? С такой красотой — трудно. И, потом, я все думаю, что у нас какая-нибудь Лола Монтес должна явиться при новом царе.

— Влюбился он в нее, вот что, — сказала Сомова, ласково глядя на своего друга. — Он у меня жадненький на яркое…

— Влюбился — это чепуха. Влюбляться я и не умею. А просто барышня эта в большие думы вгоняет меня. Уж очень — неуместная. Поэтому — печально мне думать о ней.

— Попробуйте не думать, — посоветовала Лидия. Иноков удивился, взмахнул бровями:

— Разве это можно: видеть и не думать? Когда он и Сомова ушли, Клим спросил Лидию:

— Почему ты говоришь с ним тоном старой барыни? Лидия тихонько посмеялась и объяснила, скрестив руки на груди, пожимая плечами:

— Я тоже чувствую, что это нелепо, но другого тона не могу найти. Мне кажется: если заговоришь с ним как-то иначе, он посадит меня на колени себе, обнимет и начнет допрашивать: вы — что такое?

Клим подумал и сказал:

— Да, от него можно ожидать всяких дерзостей. Как-то вечером Сомова пришла одна, очень усталая и, видимо, встревоженная.

— Я ночую у тебя, Лидуша! — объявила она. — Мой милейший Гришук пошел куда-то в уезд, ему надо видеть, как мужики бунтовать будут. Дай мне- попить чего-нибудь, только не молока. Вина бы, а?

Клим сходил вниз, принес бутылку белого вина, уселись втроем на диван, и Лидия стала расспрашивать подругу: что за человек Иноков?

— А я — не знаю, друзья мои! — начала Сомова, разводя руками с недоумением, которое Клим принял как искреннее.