— Изумительно много работает, — сказала мать, вздохнув. — Я почти не вижу его. Как всех культурных работников, его не любят.

Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала:

— Я думаю, ты устал?

— Мне бы хотелось пройтись. А ты — не хочешь?

— О, нет, — сказала она, приглаживая пальцами или пытаясь спрятать седые волосы на висках.

Клим вышел на улицу, когда уже стемнело. Деревянные стены и заборы домов еще дышали теплом, но где-то слева всходила луна, и на серый булыжник мостовой ложились прохладные тени деревьев. Стекла окон смазаны желтым жиром огня, редкие звезды — тоже капельки жирного пота. Дома приплюснуты к земле, они, казалось, незаметно тают, растекаясь по улице тенями; от дома к дому темными ручьями текут заборы. В городском саду, по дорожке вокруг пруда, шагали медленно люди, над стеклянным кругом черной воды лениво плыли негромкие голоса. Клим вспомнил книги Роденбаха, Нехаеву; ей следовало бы жить вот здесь, в этой тишине, среди медлительных людей.

Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли:

— Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него всё — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски — вечной, все решающей истины…

— У вас нет целкового? — спросил кисленький голос Дронова.

Клим Самгин встал, желая незаметно уйти, но заметил, по движению теней, что Дронов и Томилин тоже встали, идут в его сторону. Он сел, согнулся, пряча лицо.

— У меня нет целкового, — сказал Томилин тем же тоном, каким говорил о вечной истине.

Не поднимая головы, Клим посмотрел вслед им. На ногах Дронова старенькие сапоги с кривыми каблуками, на голове — зимняя шапка, а Томилин — в длинном, до пят, черном пальто, в шляпе с широкими полями. Клим усмехнулся, найдя, что костюм этот очень характерно подчеркивает странную фигуру провинциального мудреца. Чувствуя себя достаточно насыщенным его философией, он не ощутил желания посетить Томилина и с неудовольствием подумал о неизбежной встрече с Дроновым.

В саду стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил:

— На биллиарде не играете, студент?

Выслушав краткое: нет, он встал и так же быстро пошел прочь, размахивая шляпой, а отойдя шагов пятнадцать, громко крикнул:

— Дармоед, зелены уши!

И, захохотав дьявольски, исчез. Клим тоже усмехнулся, бездумно посидел еще несколько минут и пошел домой.

На четвертый день явилась Лидия.

— О, приехал! — сказала она, удивленно подняв брови. Удивление ее, нерешительно протянутая рука и взгляд, быстро скользнувший по лицу Клима, — все это заставило его нахмурясь отойти от нее. Она пополнела, но глаза ее, обведенные тенями, углубились и лицо казалось болезненным. На ней серое платье, перехваченное поясом, соломенная шляпа, подвязанная белой вуалью; в таком виде английские дамы путешествуют по Египту. С Верой Петровной она поздоровалась тоже небрежно, минут пять капризно жаловалась на скуку монастыря, пыль и грязь дороги и ушла переодеваться, укрепив неприятное впечатление Клима.

— Как ты нашел ее? — спросила мать, глядя в зеркало, поправляя прическу, и сейчас же подсказала ответ:

— Она уже немножко играет, это влияние школы. К вечернему чаю пришла Алина. Она выслушала комплименты Самгина, как дама, хорошо знакомая со всеми комбинациями льстивых слов, ленивые глаза ее смотрели в лицо Клима с легкой усмешечкой.

— Подумайте, — он говорит со мною на вы! — вскричала она. — Это чего-нибудь стоит. Ax, — вот как? Ты видел моего жениха? Уморительный, не правда ли? — И, щелкнув пальцами, вкусно добавила: — Умница! Косой, ревнючий. Забавно с ним — досотрясения мозгов.

— И богат…

— Это — всего лучше, конечна! Слизнув с пышных губ своих быструю улыбочку, она спросила:

— Осуждаешь?

Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, — ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью. Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим видел, что мать любуется Алиной с грустью в глазах.

— Подруги упрекают меня, дескать — польстилась девушка на деньги, — говорила Телепнева, добывая щипчиками конфекты из коробки. — Особенно язвит Лидия, по ее законам необходимо жить с милым и чтобы — в шалаше. Но — я бытовая и водевильная, для меня необходим приличный домик и свои лошади. Мне заявлено:

«У вас, Телепнева, совершенно отсутствует понимание драматизма». Это сказал не кто-нибудь, а — сам, он, который сочиняет драмы. А с милым без драмы — не прожить, как это доказано в стихах и прозе…

«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим. Мать, выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия слушала сочный голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.

— Настоящий интеллигентный, в очках, с бородкой, брюки на коленях — пузырями, кисленькие стишки Надсона славословил, да! Вот, Лидочка, как это страшно, когда интеллигент и шалаш? А мой Лютов — старовер, купчишка, обожает Пушкина; это тоже староверство — Пушкина читать. Теперь ведь в моде этот — как его? — Витебский, Виленский?

Розовыми пальцами, ногти которых блестели, как перламутр, она брала конфекты и, откусывая от них маленькие кусочки, хвасталась белизною зубов. Голос ее звучал добродушно, масляные глаза ласково поблескивали.

— Мы с Лютовым угрожающих стихов не любим:

Верь: воскреснет Ваал И пожрет идеал…

Ну, и пусть кушает, на здоровье.

Она вдруг вспыхнула, даже немножко подскочила на стуле.

— Ой, Лидуша, какие стишки я сегодня получила из Москвы! Какой-то новый поэт Брусов, Бросов — удивительно! Они несколько… нескромные, но — музыка, музыка!

Она торопливо рылась в складках юбки, отыскивая карман, нашла, взмахнула измятым конвертом.

— Вот…

В столовую шумно вбежала кругленькая Сомова, а за нею, точно идя вброд по скользким камням, осторожно шагал высокий юноша в синих штанах, в рубахе небеленого холста, в каких-то сандалиях на босых ногах.

— Милые подруги, это — свинство! — кричала Сомова. — Приехали и — молчите, зная, что я без вас жить не могу.

— И без меня, — глухим басом сказал юноша дикого вида.

— И без тебя, наказание божие, и без тебя, да! Знакомьтесь, девушки: Иноков, дитя души моей, бродяга, будет писателем.

Расцеловав подруг, Сомова села рядом с Климом, отирая потное лицо свое концом головного платка, ощупывая Самгина веселым взглядом.

— Какой ты стал игрушечкой!

Она тотчас перекатилась к Лидии, говоря:

— Ну, из учительниц меня высадили, — как это тебе нравится?

На ее место тяжело сел Иноков; немного отодвинув стул в сторону от Клима, он причесал пальцами рыжеватые, длинные волосы и молча уставил голубые глаза на Алину.

Клим не видел Сомову больше трех лет; за это время она превратилась из лимфатического, неуклюжего подростка в деревенскую ситцевую девушку. Ее волосы, выгоревшие на висках, были повязаны белым платком, щеки упруго округлились, глаза блестели оживленно. Говорила она громко, щедро пересыпая речь простонародными словечками, румяно улыбаясь. Было в ней нечто вульгарное, от чего Клим внутренне морщился. Иноков похож на придурковатого сельского пастуха. В нем тоже ничего не осталось от гимназиста, каким вспомнил его Клим. На скуластом лице его, обрызганном веснушками, некрасиво торчал тупой нос, нервно раздувались широкие ноздри, на верхней губе туго росли реденькие, татарские усы. Взгляд голубых глаз часто и противоречиво изменялся — то слишком, по-женски, мягкий, то неоправданно суров. Выпуклый лоб уже изрезан морщинами.